Почему они взяли именно этот портрет? Здесь она выглядела даже старше, чем тогда, двадцать лет назад.
Анну привел Гюнтер. Его, неудавшегося актера, неудавшегося режиссера, музыканта и так далее, до бесконечности — похоже, он собирался искать себя в искусстве до ста лет, — его постоянно носило по всевозможным студиям, концертам авангардных групп, каким-то немыслимым фестивалям; на очередном подобном сборище он и познакомился с Анной, позвонил поздно вечером: «Старик, я сейчас зайду с одной довольно страшной девицей, ты уж не падай в обморок...»
Холл присел на скамейку напротив могилы. Нет, так нельзя. Что, пришла Анна — и мир перевернулся? Мир-то перевернулся, но началось это не в тот вечер, а гораздо раньше. Когда? Сами события помнятся хорошо, а вот их хронология — куда хуже. Теперь ему кажется, что все произошло одновременно — его душевный разлад, появление Анны и война. Так ли это было на самом деле? Была ли, например, еще тогда Елена, или она к тому моменту уже укатила в Тарту? Когда на протяжении двадцати лет только и делаешь, что воскрешаешь и реконструируешь старую-старую историю, то нет ничего удивительного в том, что в конце концов факты у тебя в голове заменяются образами, а домыслы и догадки приобретают отчетливость факта. Да, но так ли это важно? У моей исторической версии, подумал Холл, не будет ни критиков, ни оппонентов.
Нелады начались года за два до появления Анны. Холл постепенно начал терять интерес к своей профессии, а вместе с интересом — и значительную долю жизнерадостности. Поначалу ему казалось, что попросту утомила бесконечная гонка за удачей, экспертная суета, кочевой уклад; бездумно выбранная маска непогрешимости стала тяжела, и временами даже отвратительна.
Исподволь в нем возник и принялся мучать странный вопрос: кто я такой? Он не художник и ничего не создавал, хотя знал о живописи, наверное, больше, чем Брейгель и Кром вместе взятые, он много лет не притрагивался к кистям. Что же получалось? Оценщик на аукционах, ходячий справочник, вот и все.
Он вяло пытался сам себе возражать. А реставрация? А рембрандтовские пигменты? Да, он указывал реставраторам, где счищать, а где нет, вот и вся заслуга; правда, он придумал эту голографию, и теперь в книгах пишут: «Проведя лазерную съемку по Холлу...». Но когда это было, он изобрел эту штуку зеленым юнцом, и после этого — ничего серьезного. Куда как развеселый жизненный итог.
Да, жизненный итог. Что совершенно точно, так именно то, что в ту пору он всерьез испугался смерти. Неотвратимость финала встала перед ним с такой очевидностью, что в холловском душевном равновесии произошел основательный сдвиг. Представив себя на смертном одре перед вопросом — что ты сумел сделать за свою жизнь? — и не видя хоть сколько-нибудь внятного ответа, Холл ужаснулся. Выходила совершеннейшая чепуха:
Необратимо, вот какой кошмар. Не повернешь и не исправишь.
А между тем ничего не менялось. Он ездил, писал, смотрел рентгенограммы, называл цены, заглядывая или не заглядывая в объемистую записную книжку, и волновался одновременно из-за того, что его сомнения мешают работе, и из-за того, что вынужден тратить время на эту работу. Впрочем, он был уверен, что главное — это дела, а рассуждения — четвертый план. А теперь от тех дел даже в памяти ничего не осталось, зато сомнения живы и по сию пору.
Но тогда он чувствовал, что сильно выбит из колеи, советоваться было не с кем, и на каком-то этапе Холл окончательно растерялся; этап этот все тянулся и тянулся, и куда бы он вывернул — угадать трудно, и вот среди таких непонятных тревог появилась Анна.
Весенним вечером они сидели втроем — вместе с Гюнтером — в квартире у Холла, где окна выходили на маленькую площадь Академии, парк и башни дома-замка напротив, и говорили бог знает о чем — о судьбе, о буддизме, о роли экстрасенсов в современном обществе. Шел второй год криптонской агрессии, и все трое, как и большинство в то время, над этой темой не задумывались, полагая по принципу, что это где-то далеко, авось до нас не доползет... Что ж, правда, в тот раз не доползло, и у Холла не сохранилось никакого ощущения предчувствия — помнился лишь поздний вечер, лампа на заваленном бумагами столе, тонкая фигура Анны в полутемной комнате.
Он часто потом вспоминал эту их первую встречу — в бесконечных лесах Территории, в кротовых норах Валентины, в эдмонтоновской глуши; как-то — бог знает, в каком это было году — он вышел с группой на границу Озерного Края, к Шамплейну. Видимо, где-то шестьдесят третий. Холл поднялся на гребень холма и увидел далеко внизу вытянутый овал озера с зелеными шапками островков. Вокруг стояла уходящая в безнадежные дали тайга, где сотни и сотни лет никого не было и еще многие сотни не будет. Картина была так дика и прекрасна, что Холла на минуту покинули мысли о ночном переходе, о провизии и патронах; положив руки на винтовку и привалившись плечом к горбатому стволу лиственницы, он подумал о том, что Анна всегда мечтала выехать и пожить на природе, и по всем человеческим законам в эту вот красоту и следовало ее отвезти, и прожить здесь спокойно хотя бы полгода. Тогда, может быть... Может быть. Он нехотя качнулся вперед и пошел к озеру, перешагивая через поваленные деревья.
На Валентине она явилась ему сама. Холл вздрогнул на своей скамейке. Валентина была запретной темой. Поздно. Сюда, на окраину Праги, к его душе дотянулась огненная нить..
Идоставизо, Сухой Сектор, семьдесят девятый год. Он вылез на Бараний Лоб и бежал по песчаным грядкам. Солнце. Температура песка — восемьдесят градусов. Кончается четвертый год оккупации. Полтора года, как убит Кантор. Полтора года, как у него самого нет правой руки и правого глаза, от лица остались обрывки губ, левый глаз и неведомо как уцелевший кусочек брови, все прочее — красно-черная корка с отверстиями ноздрей. Все его люди полегли у входа в долину, он оторвался и уходил в одиночку, третьи сутки не спал, вторые не ел и первые — не пил. Тиханцы, мастера сводить с ума на расстоянии, бросили психологические фокусы и шли за ним настырно и вплотную, очевидно, сообразив, с кем имеют дело. С этого Бараньего Лба должен быть виден шестнадцатый колодец — последняя надежда скрыться в подземелье. Трудно представить себе, как однорукий может лазить по горам, но еще труднее вообразить, как много, оказывается, можно суметь, опираясь о скалы головой и оставшейся в распоряжении рукой.
Он был ранен, обожжен и хрипел как удавленник; песок то скрипел на камне, то затягивал ногу по щиколотку. Холл добежал до края и тут же упал на бок. Все. Там, внизу, в километре от него, за каменным хаосом обрыва, окружая провал входа, белела цепочка фигур. Без веревки, без ничего преодолеть у них на глазах сто с лишним метров спуска — бред. Кончено, доктор Холл. Теперь, кажется, кончено. Песок жег его, как грешника сковородка. Холл перекатился на правый бок, положил руку со скорчером на бедро и стал смотреть на противоположный край выступа, над которым вот-вот должны были показаться белесые купола черепов его преследователей. Он поерзал, нащупал ногой кромку обрыва и придвинулся вплотную, зависнув лопатками над пропастью, чтобы, как только иссякнет обойма, сразу оттолкнуться посильней, и привет — не дать тиханцам и шанса раззвонить по своей трижды проклятой Системе, что демон подземелий, легендарный Кривой Левша живым попался к ним в руки. Сердце все никак не могло успокоиться, билось в голове, билось в горле. Холл взглянул вправо, вдоль срезанного каменного горба, и тут увидел Анну.
Она стояла над обрывом, в воздухе, в двух шагах от края. в девяти — от Холла, и смотрела спокойно и внимательно.
— Что ты здесь делаешь? — спросил Холл, а может, и не спросил, а только в глотке густая слюна с песком пропустила какой-то рокочущий звук.