— Нет, Мэри, милая, не задаюсь…

— Скажите, герцог нашелся, а сам всего-то корсетник.

И он, кивнув, пожимал плечами и просил у нее прощения.

— Прислуга, видите, ему не по нраву, а уж я так-то была довольна, в хорошем доме, у господ, — не чета твоим оборванцам грамотеям из грязного свинушника.

Или же, распалясь окончательно, принималась рассказывать ему подробности насчет лакея, хозяина и прочих — выплескивала все это на него и наслаждалась, глядя, как его корежит и ломает.

С делом обстояло из рук вон скверно. Корсетное ремесло требует постоянных заказчиков, и если у тебя нет знатных клиентов, то пиши пропало. В Сэндвиче на двух корсетников работы не набиралось, и, когда Пейну нечем стало платить за помещение, когда у него осталась за душой последняя крона, он опять пошел к Григу.

— На такого, как ты, нельзя положиться, — веско промолвил Григ, и на том разговор был окончен.

Пришло извещение, что их выселяют, и Пейн сказал:

— Попытаем счастья в другом городе.

— А болтал, что мне герцогини будут завидовать, — передразнила она его.

— В жизни всяко бывает, — спокойно сказал Пейн. — Я не собираюсь сдаваться.

А сам впервые в жизни ощутил себя стариком, и это в двадцать два года; затосковал о детстве, которого никогда не знал — запертый в клетке, кружил и кружил по ней, ища выхода, словно белка в колесе. Теперь он уже сам надеялся, что она вернется в прислуги, однако она цеплялась за него, ругая себя за это, а его и подавно кляня на чем свет стоит, и все же не в силах вырвать из сердца мелькнувшее однажды виденье, — ненавидела этого урода, эту нескладную бестолочь, мужчину, который так не умеет устраивать свои дела, и в то же время благоговела перед ним.

В другом городе оказалось не лучше, не лучше и в третьем, откуда они тащились сейчас по пыльной дороге, Пейн — с инструментом на плечах, Мэри — с узлом, в котором находилось все имущество. Пейном всецело владело глубокое, неистребимое чувство вины перед ней, и когда Мэри истошно выкрикивала:

— Все ты, все ты, уж так мне было хорошо у господ, распрекрасно… — Он только молча кивал в ответ. — Крыши над головой и той нету, эх ты! Все идеи, великие идеи! Нос здоровенный свой задирал передо мной, что я прислуга! Мир собирался переделать — это ты-то, фью? Ты, господин Том Пейн, дубина неотесанная, паршивый лентяй?..

К ночи они укладывались где-нибудь под живою изгородью, хладный вечерний туман опускался на них, невидимые ветры приносили вечернее благоухание английской сельской природы, а если становилось холодно, она придвигалась ближе, и на короткое время воцарялся мир. Он мог держать ее в объятьях и твердить себе — здесь моя крепость, мой дом, а у нее слипались глаза и не хватало сил оттолкнуть или выругать его. Так яростна, отчаянна была его любовь, вопиющая к Богу — вот ты ниспослал мне это, она моя, она красива и желанна, я могу сотворить из нее что захочу — что каждое ее движенье, жалобный вздох, дрожь испуга глубокой болью отзывались в душе. Ее он не винил — только себя; что-то глубокое, неистовое в нем наделяло его силой смотреть на мир, постигать, видеть и правду и несправедливость, ощущать душою и принимать на себя удары бича, которым покорялись миллионы. Двадцать два года было ему, а он успел уж состариться, но то в нем, что не сломалось, отвердевало теперь внутри, обращаясь в стальную сердцевину, — она же была просто ребенок, и по ночам, когда она засыпала, он баюкал ее тихонько:

— Спи, маленькая, дитя мое, спи, милая.

Есть было нечего, и он воровал — это давало ей в руки лишнее оружие против него, чтобы выкрикивать в припадке ярости:

— Ты доиграешься, браконьер бесстыжий, сдам тебя шерифу.

Карой за браконьерство была смерть. Он забрался в амбар и унес мешок брюквы. За это виновного привязывали к двум упряжкам и пускали лошадей в разные стороны. Он убил кролика; за это отрезали уши и нос. Но он бы не задумался убить не только зверя — человека, так его грызло, нарастало в нем ожесточение; лишь к ней он проявлял сострадание и ласку.

В Маргите, куда они добрели наконец, измученные, со стертыми ногами, он уговорил местного корсетника сдать ему мастерскую. Мери была беременна, и Пейн, казалось, совсем обезумел от отчаянья. День-деньской, не разгибая спины, он корпел за рабочим столом, а вечерами нанимался на любую работу, какая только подвернется. Ей нездоровилось, и озлобление покинуло ее; она металась и хныкала, как обиженная девочка. Он почти ничего не ел; один за другим он продавал свои бесценные инструменты, лишь купить для нее сливки и птицу, а то и бифштекс с куском пудинга. Полумертвый от голода, он мог думать лишь об одном: У нее была крыша над головой, огонь в очаге и хоть какая-то еда. Того немногого, что ему случалось заработать, едва хватал на плату за помещение, и усилия достать денег на насущные нужды превратились у него в одержимость. Вспомнив дни в лондонском Питейном ряду, он закрыл один глаз повязкой, согнул и подвязал одну ногу и пошел на улицу за подаяньем. Он верил, что лекарь может вылечить его жену, и после долгих угроз и увещаний залучил одного за шиллинг к себе в мастерскую.

— Гнойная лихорадка, — объявил лекарь, а Мэри испуганно глядела на него широко открытыми глазами.

— Чем ей можно помочь? — спросил Пейн, отведя его от кровати.

— В подобных случаях рекомендуется кровопускание, — произнес врач. — Docendo discimus, [2]то есть мы наблюдаем действие вредных паров, газов, которые распирают ей сосуды. Houd longis intervallis — или, иначе говоря, в недолгом времени необходим отток крови…

Пейн устало покачал головой.

— Я не знаю латыни.

— Да, но вы понимаете, медицина, у нее свои термины, свои тайны. Двери и окна держите плотно закрытыми. Когда приходит недуг, бесы так и вьются поблизости…

В ту ночь она сказала:

— Томми, Томми, настало мне время помирать…

— Нет, нет, врач говорит, ты поправишься.

От ее злости не осталось и следа, она вцепилась ему в руку, словно это было последнее, что для нее еще существовало на земле. И той же ночью, белая как воск от бесконечных кровопусканий, закрыла глаза и отвернулась от Пейна.

Весь день назавтра он просидел молча, уставясь в одну точку, а в доме тем временем толпились любопытные, приходили и уходили соседи, которым прежде никогда не было до них никакого дела. Не горе ощущал он теперь, а только жгучий гнев, которому суждено было отныне гореть в нем вечно.

К западу от города Филадельфии раскинулся зеленый и холмистый луг под названием Коммонз; туда направился Том Пейн поглядеть, как обучается ополчение. Шагая в этот мирный полдень по весеннему солнышку, он ждал, что увидит сборище, толпу — однако не толпа предстала его глазам. И не армия, хотя бы даже в зачатке; то было нечто особое, такого до сих пор мир не видели, как это скопление мужчин, подростков, подмастерьев, ремесленников, мастеров, чиновников и студентов, кузнецов и мельников, плотников, ткачей, брадобреев, печатников, гончаров, людей в рабочих передниках и со следами рабочей грязи на руках. Все они были жители Филадельфии, но не все ее жители представлены были тут. Он затруднился бы определить, что именно их отличает, и все-таки отличие было. Притом нельзя сказать, что собралось одно лишь трудовое население — были и люди состоятельные, хозяева, не только те, кто работал на других: банкир, два торговца зерном и бархатом, журналист Том Джафферс, богатый человек, который мог бы вообще ничего не делать: три пастора, спекулятор-зерноторговец, скупщик мехов. Были пацифисты-квакеры, методисты, пуритане, баптисты, католики, пресвитериане, были евреи, конгрегационалисты и диссентеры, деисты, агностики и атеисты. Бок о бок с белыми — вольные чернокожие, рядом с совладельцами — негры-рабы.

Что движет ими, спрашивал себя Пейн. В чем состоит их особенность? Что их объединило?

Он не спеша двинулся вокруг поля, чувствуя, как бешено бьется сердце от возбужденья, тревожных предчувствий, страха, а превыше всего — от пьянящей, доселе неведомой надежды. Наблюдал, как, вооруженная чем придется, неловкая, неумелая, нескладная, проходит ученья первая в мире гражданская армия, как выполняет приемы, держа в руках кремневые ружья, громоздкие старинные мушкеты, мушкеты с фитильным замком и дулом-раструбом, какие появились в стране более ста лет назад или, изредка, — длинноствольные изящные винтовки, вывезенные из глубинных графств, или же алебарды, топоры, пики, абордажные сабли, рапиры, двуручные музейные мечи, а те, у кого не нашлось дома ничего, пускай хотя бы кавалерийского пистолета, — просто палки, сжимая их, как сжимают смертоносное оружие. Любители пофасонить — те из них, у кого водился в кармане лишний шиллинг — уже щеголяли в униформе, фантастических расцветок обмундировке с внушительным патронташем, на коем выведено было: «Свобода», или: «Вольность», или: «Смерть Тиранам» либо иной подобный девиз, дабы у мира не оставалось сомнений относительно умонастроения его владельца. Имелись у них и свои офицеры: дородный старый Фриц ван Гоорт — за полковника, маленький Джимми Гейнсуэй и мельник Джейкоб Раст — за капитанов, и это только лишь немногие, перечень всех офицеров занял бы на бумаге целую милю, и всяк из них вразнобой, нимало этим не смущаясь, выкрикивал свою команду: налево, кругом, шагом марш, стой, шагом марш; солдаты натыкались друг на друга, сбивались с ноги, спотыкались и падали, опрокидывались шеренгами, точно кегли, перекрикивались; там и сям гремел случайный выстрел мушкета — каждый, конечно же, позаботился зарядить свое оружие, и, естественно, дробью.

вернуться

2

Обучая, учимся (лат.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: