Не лучше обстояло с дезертирством; Филадельфия находилась не так уж далеко, и еженощно несколько ополченцев ухитрялись улизнуть тайком из лагеря. О дисциплине говорить не приходилось; офицеры большею частью пьянствовали; если генерал пытался возражать, ему смеялись в лицо. Пейн бушевал, молил, увещевал, и ополченцы, как ни странно, не сердились на него — скорей, вели себя как набедокурившие школьники. Когда он, сидя у костра, читал им вслух «Здравый смысл», они слушали жадно, как зачарованные, и ему на короткое время удавалось их воодушевить.
— Поймите, это делается для нас, для вас и для меня, для детей наших! Мы есть начало, мы творим новый мир!
Но этого хватало ненадолго, пересиливала тоска по дому, страх, смятенье, в которое повергали вести из Нью-Йорка. Ежели англичане разбили в пух и прах громадную армию Вашингтона, уже понюхавшую пороха под Бостоном, то можно себе представить, какая судьба ждет неопытных, необстрелянных ополченцев.
— Послушайте же меня, товарищи!
Теперь они ненавидели это слово. Что проку в словах, когда слова только ведут к погибели. Кто-то зло подшутил над ними с этой революцией: англичане, люди врать не будут, всех мятежников вешают — либо отдают на расправу гессенским наемникам.
Человек на двадцать, во всяком случае, по словам Джейкоба Моррисона, можно было положиться, он с ними разговаривал.
— И наверняка в этом Богом проклятом Джерси еще наберется сколько-то сотен, — делился он с Пейном, — сколотим отряд и будем совершать набеги. Повидал я таких Робердо, он ни на что не годен, еще немного, и тронется домой — помяни мое слово.
— И тронется, очень просто, — пожал плечами Пейн.
— Так что нас тогда может удержать? Континентальный конгресс, что ли? — насмешливо спросил Моррисон.
Пейн сел и спрятал лицо в ладонях, у него болела голова. Он сказал Моррисону:
— Это, знаешь ли, мятеж.
Моррисон спросил, нет ли у него желанья напиться.
— Можно.
Ром, даже для виду, больше никто не охранял. Они выпили по кварте и пошли враскачку слоняться по лагерю, распевая во всю глотку похабные песни. Робердо, в бессильном негодованьи, отчитывал их тоном классной дамы, покуда Моррисон, взяв ружье наперевес, не пригрозился пропороть его штыком. Пейн взобрался на повозку с провиантом и, покачиваясь, взывал оттуда к совести ополченцев, тоже не слишком трезвых, разжалобив их, а заодно и себя, до хмельных слез, наблюдая краем глаза, как, едва держась на ногах, куролесит, потрясая штыком, Моррисон — и в конце концов свалился с повозки.
Но назавтра, когда дошло до дела, выяснилось, что в лагере нет двадцати человек, которые изъявили бы охоту присоединиться к ним; нет и десяти — ни одного нету. Робердо с Плакстоном и другими офицерами держали военный совет, исходом коего было решенье идти назад в Филадельфию, и когда это решенье огласили ассоциаторам, его встретили бурей восторга, которая не утихала минут пятнадцать. Пейн и Моррисон, положив на колени мушкеты, сидели на поваленном дереве и смотрели, как ополченье снимается с бивака. Это заняло немного времени; Робердо с ними не заговаривал, что же до ассоциаторов, то лишь когда они выступили в путь, кое- кто оглянулся назад и помахал рукой. Моррисон что-то замурлыкал себе под нос, Пейн вздохнул и принялся осматривать свой заржавелый мушкет с таким вниманьем, будто видел его впервые.
— А, наплевать, — произнес Моррисон, — к тому же у них, я полагаю, есть ради чего возвращаться. Маленький человек, он, Том, боязлив, как кролик, — давай-ка не принимай это близко к сердцу.
— Да я ничего…
— Выпить хочешь?
Пейн кивнул, и Моррисон молча протянул ему кожаную флягу с ромом. Они прикладывались к ней поочередно, пока она не опустела, а тогда зашвырнули в кусты.
— «Вы, кому дорог род человеческий»… — продекламировал Пейн, и Моррисон оборвал его:
— Молчи!
— «Кто смеет противостоять не только тирании, но и тирану, — вперед!..»
— Заткнись, говорят, черт возьми!
— Ладно, — Пейн кивнул. — Давай только уберемся отсюда — уйдем с этого подлого места, вовек бы глаза мои его больше не видели.
Они переправились через Раритан и пошли на север к Форту Ли, стоящему милях в тридцати на западном берегу реки Гудзон. Там находился гарнизон, а в армии Вашингтона должно было найтись место для двух солдат, которые не пожелали сложить оружие. Они вышли на старую дорогу на Элизабеттаун и побрели с ружьями на плече по прохладной сентябрьской погоде, два человека, — все, что осталось от филадельфийского ополченья: долговязый выходец из глухих лесов и широкостый, с покатыми плечами, англичанин; профессия — революционер; но, однако, всего лишь два человека посреди пестрого сброда, который куда-то несло по дороге — дезертиров, фермеров, пастухов, молочниц и даже, время от времени, патрульных англичан, при виде которых они ныряли в придорожный подлесок. Денег у них не было, но дни стояли погожие, можно было заночевать в открытом поле, нажарив себе перед тем на костре сахарной кукурузы.
Тому Пейну распад филадельфийской милиции принес своеобразное облегченье: слабые уходят, немногие сильные остаются; и притом у него никогда не бывало такого товарища, как этот высокий пенсильванец с неторопливой речью. Пейн читал ему выдержки из «Здравого смысла», и взаимное уважение еще крепче привязало их друг к другу. Моррисон рассказал ему, как потерял жену и ребенка и остался один-одинешенек в темном лесу; шагая бок о бок по дороге, они делили друг с другом одиночество и каждый знал, о чем думает другой.
Равнины Джерси еще не покрылись в те дни дымящими заводами и бесконечным лабиринтом железных дорог; от одной сосновой пустоши до другой миля за милей тянулись зеленовато-желтые болота, населенные одними лишь стаями птиц, с шумом взлетающими в воздух при приближеньи, змеями да лягушками; уныло безжизненные днем, болота на рассвете и на закате блистали нездешней красотой.
Миновав Элизабеттаун, они часами шли и шли по этой безмолвной, неоглядной равнине, так живо напоминавшей Пейну топкие фены Англии. Он рассказывал Моррисону о том, чего насмотрелся мальчишкой в пьяном аду Лондона; надежда, угасшая было в них, постепенно оживала, спокойные пространства болот вновь вселяли в душу отвагу. Робердо теперь им казался просто смешон.
А потом Моррисону прострелил голову английский часовой, на которого они ненароком наткнулись в темноте; часовой, сам перепуганный больше Пейна, убежал, и Пейн, услышав наконец первый выстрел на этой войне, взял ружье друга и пошел дальше.
Он заблудился; промокший, весь в грязи, набрел в конце концов на бивачный костер; подле него грелись два дезертира, безусые юнцы лет семнадцати, которые тотчас схватились за мушкеты, глядя на него, точно затравленные звери.
— Ты кто такой, черт бы тебя драл?
— Я — Пейн… Том Пейн.
— Какого дьявола здесь надо?
— Спросить дорогу на Форт Ли, вот и все, — он отвечал спокойно, отметив про себя с безучастным любопытством, что не боится этих напуганных детей — не боится, а только глубоко опечален, теперь лишь начиная понимать, какою явью достаются его мечты.
— Держи вон туда, — показали они, скаля зубы, чувствуя себя свободней от сознанья, что он один и к тому же у них под прицелом.
— Форт покамест в наших руках?
На это оба заржали, нарочито, с надрывом.
— В наших, в наших, — сказал один.
— Чего же вы тогда сбежали?
— Твое какое дело, урод, катись давай к свиньям собачьим!
— А все-таки?
Тогда другой задрал рубаху и обнажил перед ним свежие, кровавые рубцы: следы порки.
Похожий на шляпу с низкой тульей, Форт Ли сидел на макушке Палисад напротив Форта Вашингтон на манхаттанском берегу. Один был назван в честь Чарлза Ли, англичанина, который за внушительную сумму продал свои услуги колониям, был всю жизнь профессиональным солдатом и жил, питая свой дух роскошными виденьями славы; другой — в честь фермера из Виргинии, который волею судьбы возглавил Континентальные войска и с августа только и делал, что терпел одно пораженье за другим. Фермер уже отдал противнику весь Манхаттан, не считая Форта Вашингтон и нескольких сот акров земли вокруг него. Его оттеснили с Манхаттана и едва было вообще не уничтожили как военный фактор в битве под Уайт-Плейнз. Теперь он пытался перегруппировать свои поредевшие силы, наметить план кампании, а главное — принять решение, сдавать или нет Форт Вашингтон.