Грин сказал ему:

— Ступайте посмотрите — может, удастся втолковать этим свиньям, за что они воюют.

«Свиньи» скалили зубы, когда он заводил речь о революционной армии. Они забросали его грязью, когда он попробовал доказать, почему стоит умереть за узенькую полоску поселений на краю дремучих лесов, и ему впервые за много лет пришлось пустить в ход кулаки. Внешность обманчива: они убедились, как он силен, какими мускулами покрыты его литые плечи. Когда он уложил нескольких из них, его зауважали.

Начальник лагеря, тучный артиллерийский полковник Генри Нокс, сказал ему с усмешкой знатока:

— Такой разговор они понимают.

Сам он торговал в прошлом книгами, занимался немного издательским делом и Пейна принял как дар, ниспосланный ему Богом во избавленье от скуки. Он часами держал Пейна у себя в палатке, расписывая ему, каким фантастическим успехом пользуется «Здравый смысл», а поскольку оба понимали толк в выпивке и подходили к этому делу серьезно, то не однажды за душевной беседой надирались к вечеру в стельку.

Если и был человек на свете, напрочь не годный в начальники грязного, буйного, объятого смутой лагеря, так это Нокс — улыбчивый, молодой, двадцатишестилетний, румяный и толстый, готовый ежеминутно говорить о своей жене и без устали выпытывать у Пейна историю с распродажей его книги. Неужели двести тысяч продано? Все утверждают, что да.

Пейн и сам не знал, он не имел точных сведений — изданиям потеряли счет. Да и потом, кто ее только ни печатал, повсюду и без всякого разрешения.

— Но слушайте, слушайте, это ведь целое состояние, — говорил Нокс.

— Вероятно.

— И вы к нему даже не притронулись. Великолепно, ей-Богу!

Пейн пожимал плечами, и тогда Нокс принимался подсчитывать, сколько читателей должно быть у книги. Возможно, столько, сколько грамотных в колониях. Возможно, миллион — каждый третий — впрочем, столько вряд ли все-таки. Но все равно достаточно, чтобы поражать воображенье.

— А здесь что? — спрашивал на это Пейн. — Что мы тут делаем, куда мы идем?

Нокс отвечал, что не знает, они — здесь, англичане — на том берегу, и, похоже, так может продолжаться вечно. Поначалу, конечно, был ужас — когда их били в каждом бою, — но теперь они тоже учатся воевать. Быть может, глядя на лагерь со стороны, так не скажешь, но правда, учатся…

А всего через несколько недель пал Форт Вашингтон. Форт, стоящий на скалистом высоком берегу Гудзона, считался неприступным. Так думал Грин и так же думал Нокс, а Вашингтон ежели и питал на сей счет сомненья, то держал их при себе, и только Чарлз Ли, командующий почти пятитысячной армией в Уэстчестере, категорически утверждал, что форт удержать нельзя. Так оно и оказалось: высоты, окружающие форт, были взяты, защитники откатывались назад, зажатые с флангов, отрезанные от пути к отступленью — спасаясь, солдаты набивались в форт, переполнив его до отказа, так что невозможно сделалось даже отстреливаться. Около трех тысяч попали в плен, и Вашингтон, наблюдая все это с лодки на реке Гудзон, видел, как рушится и гибнет его последняя надежда.

Пейн встретился с ним буквально за несколько дней до сдачи форта, и виргинец, едва ли не с отчаяньем в голосе, сказал ему:

— Хорошо, что вы здесь, с нами. В Филадельфии не понимают — им оттуда кажется, будто выиграть войну, совершить революцию — очень просто.

Пейн поблагодарил его.

— Поговорите с людьми, — просил Вашингтон. — Поговорите, больше ничего, вразумите их.

И вот форт был взят, и конец — совсем близок. Пейн сидел и крепился, покуда молодой Нокс изливал свою ярость и горечь в бурных слезах, но когда он полез к Пейну за сочувствием, англичанин с несвойственной ему злостью рявкнул:

— А ты чего ждал, осел несчастный, — что так ничего и не стрясется? Что вам задаром Америку отдадут?

— Нет, но чтобы целый гарнизон…

— И больше трех тысяч потеряем, дай срок, — сказал Пейн жестко. — Нечего дурака валять. Кончай нюни распускать — только на это и годишься, что ли?

Лагерь под Хакенсаком таял, с каждым днем учащались случаи дезертирства. Пейн ходил от одного солдата к другому, упрашивал, угрожал, надо было — пускал в ход свои тяжелые кулаки, и его слушали — слушали, потому что он не имел офицерского званья, потому что был так же космат и оборван, как любой из них, потому что умел немногими словами заронить человеку искру в сердце. Да, им трудно, все так, — и будет еще трудней, говорил он, но ведь они и не рассчитывали на увеселительную прогулку, верно? Им ничего не платят, ну что ж, и ему тоже, — и он выворачивал карманы, давая им в этом убедиться. У них прохудилась обувь — а у него, посмотрите-ка? Тогда — зачем? Я знаю, что делаю, усмехался он. Я для себя стараюсь, свой соблюдаю интерес. Как так? А так, говорил он им — во-первых, Соединенные Штаты Америки будут такой страной, где хорошо живется, удобной, подходящей для рабочего человека. Он знает, он был корсетником, и сапожником, ткачом, сборщиком налогов, кем только не перебывал, а потом, и враг теперь нипочем не забудет того, что было. Умоете руки — по гроб жизни потом не расплатитесь, говорил он. И раз, выпросив у оскуделого каптенармуса бочонок рому, напился вместе с ними и как они это понимали — мертвецки, до зеленых чертей.

— Ничего, ничего, граждане, — говорил он. — Всяко бывает. Мы с вами только начинаем.

А после неприятель форсировал Гудзон, обошел их с флангов, и Грину пришлось спешно уводить гарнизон из Форта Ли; объятая паникой толпа устремилась по дороге на Хакенсак, ведомая Вашингтоном, подгоняемая Грином и старым Изрейлом Патнамом, а в Хакенсаке, когда в толпе попытались навести порядок, паника лишь усилилась и все гуртом повалили из Хакенсака на дорогу в Ньюарк, меньше трех тысяч, или, не считая еще пяти тысяч, стоящих под командой Ли в Уэстчестере — все, что уцелело от двадцатитысячной Континентальной армии, которая удерживала Нью-Йорк. Шли дожди, и солдаты тащились по грязи, побитые, несчастные; они начали отступленье, которому не предвиделось конца, и это было все, что осталось от их доблестной революции, от доблестной армии. В Ньюарке вдогонку им неслись насмешки жителей Джерси, вполне уверенных, что они наблюдают финальный акт незадачливой драмы. Солдаты бежали, задыхаясь, падали, ползли — и не успели выйти из города, как в него с другого конца вступили патрули англичан.

По дороге в Нью-Брансуик дождь сменился первым зимним снегопадом, и они шли сквозь медленное круженье хлопьев, точно колонна потерянных, печальных призраков: мушкеты, ржавые штыки, тут треуголка, там перевязанная голова; пушка, грузно застревающая на ухабах и — ни звука, ни песни, ни бодрящей команды; офицеры, пряча лицо от стужи, вели под уздцы своих коней. По обе стороны дороги тянулись каменные ограды, сейчас запорошенные белым; уныло простирались опустелые поля, дома укрылись за масками ставень.

Пейн шагал рядом с безусым солдатиком по имени Клайд Маттон, уроженцем Мэна. Нес его ружье вместе со своим, поддерживая паренька другой рукой за худые плечи.

— Когда видишь перед собой не каждый шаг, а всю дорогу, — говорил Пейн, — тогда и путь короче.

— По мне, как ни смотри, он все едино слишком долог.

— Вечерком согреемся у костра.

— Слабое утешенье. Я лучше, думается, подамся домой.

— Дом далеко. Нас мало здесь, но зато люди настоящие.

Он шел рядом с повозками раненых и развлекал их, рассказывая всякую всячину. Им нравилось; он умел рассмешить, отлично подражал местным говорам. Успел уже перенять просторечье, бытующее в разных колониях, и имел особую манеру сохранять, рассказывая, скучающее выраженье, словно бы чуя крупным горбатым носом, какой эффект произведет каждая фраза. Несмотря на все, что довелось пережить, он был физически здоров как никогда; большое веснушчатое лицо его внушало доверие; телега ли увязнет в грязи, рухнет ли обессиленный солдат — литые плечи Пейна, его широкие, как лопата, руки были всегда на подхвате, готовые помочь. Раньше он не придавал значенья силе, свойству, ценимому в мулах, рабочих лошадях и рабах; теперь же ощущение собственной силы наполняло его пьянящей радостью — как в тот раз, когда, приотстав вместе с Ноксом, Александром Гамильтоном и десятком солдат, чтобы прикрыть огнем переправу арьергарда, он в одиночку отогнал налетевших с фланга драгун, ринулся в гущу коней и сабель, вращая над головой, словно легкую тросточку, свой пудовый мушкет, и сам отделался пустячной раной повыше глаза да ожогом от пороха на щеке. Рассказывая с восхищеньем об этом случае, молодой Гамильтон завершал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: