Были слабодушные, которые печально тянулись прочь из города, навьючив на шаткие повозки все свое добро: враг уже здесь, вы что, не знаете?
И мужественные, с суровыми лицами, которые шли на работу, сжимая в руке мушкет: пускай только сунутся!
И растерянные, не понимающие, чтó это происходит, — ведь вчера только, кажется, была мирная жизнь.
Не тот город, каким покидал его Том Пейн. Жизнь идет себе и идет, а потом вдруг случается что-то, и уже нет больше ни покоя, ни мира. Наглеют воры, убийцы — эти первыми чуют, что наступил конец эпохи и ничему никогда не бывать по-старому.
Белл отказался печатать то, что Пейн ему принес.
— Нет уж, уважаемый, я покамест в своем уме! — Он был занят тем, что разбирал свои станки. — Как Конгресс снимется, так тут же и я за ним следом.
— Струсили, значит.
— А как же, парень. И не стыжусь сознаться.
Пейн это стерпел — переменился, отметил Белл про себя; нескладный, оборванный, с мушкетом на плече, он терпеливо объяснял:
— Ошибаетесь, Белл, англичане города не возьмут, и потом — возьмут, не возьмут, все равно есть такое, что необходимо сделать независимо ни от чего. Поймите, эту вещь напечатать необходимо, я назвал ее «Кризис». Мы первый раз в критическом положении и мы ищем выхода из него. — Вкрадчиво: — Мы бы с вами за одну ночь могли набрать.
— Нет!
— Имейте совесть, Белл, черт возьми, — вы же состояние нажили на «Здравом смысле». Штык к горлу приставлю, а напечатаете!
— Нет!
Мгновенье они смотрели друг другу в глаза, потом Пейн прошептал:
— Будь ты проклят! — повернулся и ушел.
«Кризис» Пейн продал в журнал «Пенсильвания джорнал» — редактору, который сказал ему с мрачной усмешкой, что Конгресс уже выехал в Балтимор.
— Храбрость — расплывчатое понятие, — улыбнулся редактор. — Ну а правительство надо, конечно, сохранить.
Пейн извинился, что просит заплатить ему. Он писал эту вещь не ради денег, как и «Здравый смысл», но когда у тебя пусто в желудке, несколько шиллингов становятся нужны как воздух.
— В Филадельфии хуже, чем в армии, — пояснил он. — Армия холодает и голодает, но там для тебя всегда найдется корка хлеба. А в городе без шиллинга долго не протянешь.
Редактор кивнул и спросил его, не может ли он тоже пригодиться в армии. В городе стало невмоготу.
— Не уезжайте, — серьезно сказал Пейн. — И без того таких смельчаков, чтобы отважились печатать то, что позарез необходимо, осталось раз-два и обчелся.
Работали сообща — набирали, печатали; после — заулыбались, вытягивая один за другим чернеющие типографской краской клейкие листки воззвания, написанного рукою Пейна на туго натянутой коже барабана.
— Огонь! — сказал редактор. — Много я повидал сочинений, но такого накала вещи — никогда.
— Надеюсь, — согласился Пейн. — Ох, как надеюсь, видит Бог!
С Робердо они встретились случайно, на улице; поздоровались, и Робердо спросил, где Пейн остановился.
— Нигде.
— Тогда пойдемте ко мне. — Странно было видеть, как спокоен генерал в этом объятом паникой городе. — Пошли.
— У вас и так хватает забот.
— Нет-нет, идемте.
Робердо постарел и похудел, в глазах затаились тени, которых Пейн раньше не замечал. Когда он спросил про ассоциаторов, Робердо покачал головой. Сказал, что это тогда была забава.
— Я, правда, ничего не знал. Никто не знал, я думаю. Так что, с Вашингтоном все кончено?
Теперь Пейн мог позволить себе улыбнуться.
— Вы его не знаете.
— Да, это верно. — Он сказал Пейну, что читал «Кризис». — И знаете, что почувствовал? Что я просто дрянцо, пробы негде ставить.
Пейн кивнул; он чувствовал примерно то же, когда писал «Кризис».
— Надо бы его, знаете, распечатать в виде памфлета.
— Сейчас на это ни у кого не хватит смелости. Белла просил, так удрал Белл из города вслед за Конгрессом. Если кто и останется из издателей, то займет нейтральную позицию и уж с нее не стронется ни в какую сторону. — Пейн потер себе пальцем шею и сокрушенно прибавил: — Я и сам, признаться, стал ловить себя на мыслях о веревке. В моем случае это не столь важно, терять мне нечего и горевать по мне тоже особо некому, — но как представишь себя с петлей на шее…
— Да, я знаю. — Робердо пожал плечами. — Давайте-ка все же поразмыслим, как бы распечатать.
— Давайте-ка выпьем, вот что.
За выпивкой у обоих развязались языки. Пейн сообщил Робердо, чтó о нем думал в бытность их под Эмбоем, на что Робердо с кривой усмешкой заметил, что Пейну, вероятно, не терпится принять ванну. Они обменялись рукопожатием, и Пейн подумал о том, как может перемениться изнеженный немолодой человек, остаться в вымершем городе и не слишком тревожиться, что его могут повесить. Они отправились искать печатный станок и действительно купили, маленький, и приволокли на тачке к дому Робердо. Пейн до смерти устал и засыпал на ходу — так смертельно устал, что задремал в ванне, которую Робердо с сыном налили горячей водой; спал беспокойным сном все время, пока генерал ходил добывать бумагу. Проснулся, и не мог вспомнить, где это он: перина, в которой тонет рука, стеганые одеяла, светлая комната с красивой мебелью.
Когда Робердо вернулся, Пейн сидел в гостиной и, прихлебывая черный кофе, беседовал со статной девушкой двадцати четырех лет, племянницей Робердо. Рассказывал про бегство из Нью-Йорка, и она, откинувшись назад, напряженно слушала, сжав руки и полузакрыв глаза, словно рисуя себе мысленно эту картину.
— Но мы начинаем сызнова, — сказал Пейн. — Ничто не кончилось.
— Да я уж вижу, — кивнула она. — Судя по тому, как вы о них рассказываете, это вообще не кончится — никогда. Но сколько времени уйдет — годы?
Пейн покачал головой.
— Как, неужели вам это неважно? — настаивала она.
— Мне — нет. Вы понимаете, в этом моя жизнь, другой мне не дано. Кончится здесь, начнется еще где-нибудь и, значит, я буду там.
— То есть, иначе говоря, где нет свободы — там моя отчизна?
Пейн кивнул.
— Мне вас жаль, — сказала она.
— Почему? Я вполне счастлив.
— Что? Счастливы? — У нее подступали к горлу слезы, она встала и, сославшись на какой-то предлог, вышла из комнаты.
Робердо отлучался не зря — сумел-таки разживиться разносортной бумагой и несколькими галлонами типографской краски. Нашел и печатника, тщедушного человечка по имени Маггин, у которого хватило смелости набирать то, что сам считает нужным — беда только, что на его стареньком станке можно было напечатать за день всего лишь несколько сот экземпляров. В ту ночь Пейн набрал текст, и трое суток затем они печатали, почти не ложась спать, перепачканные с головы до ног типографской краской — работали как безумные, торопясь выпустить памфлет до того, как город сдадут англичанам. Их отвага оказалась заразительной, и кое-кто из других печатников все же стронулся с нейтральной позиции. К концу недели «Кризис-I» расходился тысячами экземпляров, заново вливая жизнь в артерии Филадельфии; пачками уходил в армию, где его читали вслух, контрабандой проникал в Нью-Йорк, занятый англичанами, — клейкие листки, взывающие к сердцам людей голосом гнева, надежды и доблести.
В ночь на Рождество Вашингтон совершил невозможное. Армия разваливалась на глазах, точно постройка из влажного песка, и вместе с нею рушился прежний его план отходить все дальше на запад — за горы, если потребуется, — но не вступать в бои с англичанами. Многократно битый, он, после стольких поражений, постепенно пришел к мысли, что ему следует вести войну не столкновений, а пространств — войну, способную затянуться на много лет, но которую он, пока будет цела его армия, не проиграет.
Но армия уже не была цела. Если не одержать хоть маломальскую победу, не распалить дух в солдатах хоть каким-то свершеньем, армия грозила вообще прекратить существованье. И в ночь на Рождество он переправился обратно через Делавэр и совершил нападение на лагерь перепившихся до бесчувствия немецких наемников.