Он захватил больше тысячи пленных; то была первая победа, необходимая как воздух, — и пламя, грозившее вот-вот погаснуть, разгорелось вновь.

На время город был спасен; те, кто бежал из Филадельфии, возвращались назад, в том числе и члены Конгресса. И кой-кому из них в кофейне Пейн наговорил такого, что нелегко забывается. Он, правда, выпил немного. Потом неумело оправдывался перед Робердо:

— Да, выпил, ну и что? А как иначе на них прикажете любоваться?

Они чертили на скатерти план военных действий, все рассчитали до тонкостей; продумали досконально, как Вашингтону за месяц выиграть войну.

— А не пошли бы вы все к такой-то матери! — сказал им Пейн.

Его спросили, что это значит, и он отвечал, это значит, что кто-то оставался в городе, а кто-то — удирал.

— Без Конгресса революции не существует, — парировали они.

— Без Конгресса? — взревел Пейн. — Боже ты мой — и что же сделал, скажите, этот самый Конгресс? Такому городу дайте тысячу человек оборонять дома и возводить баррикады на улицах, и он вам будет держаться вечно — вечно, вам говорят, и всей Британской империи не хватит сил пробиться через него. Но Конгресс сбежал, и город потерял голову, так что не вы, было бы вам известно, а Вашингтон, — не вы, а несколько сотен голодных оборванцев спасли дело революции! А не вы!

Он говорил спьяну, но ему не забыли этих слов. И решили между собой, что можно отлично обойтись без Пейна, что от Пейна больше неприятностей, чем пользы. Припомнили, как он одевается — нищий бы постыдился ходить в таких обносках; припомнили его свалявшийся, старый парик и то, что он шатается по улицам с мушкетом.

Армии, скованные зимней стужей, бездействовали, и Пейн нашел себе комнату, где мог писать. Очередной кризис миновал, и дьявол подхлестывал, торопил его перо; ему больше не было надобности подыскивать слова — теперь они приходили к нему сами и за каждым словом стояло горестное воспоминанье. «Никогда люди не старились так быстро, — писал он. — Мы в рамки нескольких месяцев втиснули дело целого столетья…» Он выпрямлялся и думал об этих месяцах, и хоть писалось ему легко, но все же то, чего он добивался, не получалось; хотелось дать обоснованье, структуру, поступательное движенье революции; он добивался целого, а получалась только часть. Когда сквозь мрак расплывчатым виденьем проступала картина переделанного мира, ощущение своей неумелости, своего бессилия сводило его с ума. Тогда он пил, и праведные души могли с полным правом указывать на него перстом.

Трудно было найти в ту зиму такого священника в Филадельфии, чтоб не метал в Тома Пейна громы и молнии в своих проповедях. Один старался особенно:

— Обратите свои взоры на нераскаянного нечестивца! Какому делу может с пользою послужить пьяница и сквернослов? Это ль пророк свободы, сей глумливец, что рыщет, как нечистый дух, по нашим улицам, оплевывая все то, что свято для человечества?

Тем немногим, кто не отступился от него, Пейн говорил:

— Нет, это не война, не революция, если те, кто нас ненавидит, благополучно едят три раза в день, спят на перинах — и кому какое дело, что где-то там, в снегу, стоит армия?

Белл согласился напечатать второй «Кризис» с тем условием, что Пейн достанет бумагу. Пейн, у которого не было ни гроша в кармане, уставился на Белла, онемев от возмущенья.

— Ну-ну, давайте разберемся спокойно, — говорил Белл, разводя руками. — Бумага больше не поступает, а много ли заработаешь, выворачиваясь наизнанку, чтоб напечатать какую-то дребедень?

— А «Здравый смысл» — это тоже дребедень? Я с вас не требовал отчета, но все же разбогатели вы на нем или разорились? Сколько сот тысяч продали?

— Это вы повторяете чьи-то сказки.

— В самом деле?

— Сейчас тяжелые времена.

— Еще какие тяжелые, только вам-то откуда это знать? — Пейн усмехнулся. — Вы себе вон как славно мошну набили на моей книжке. Смотрите, Белл, когда сидишь между двух стульев, то и убиться недолго.

— Вы что, угрожаете мне?

— Нет-нет, это я так, к слову. Забудьте. Мне главное, был бы хороший станок, а кто шурует у станка, какая разница, хоть сам черт. Значит, если найду бумагу, напечатаете?

— Сделаем.

На том и порешили; Пейн отправился на поиски бумаги. Робердо отсутствовал в городе, Джефферсон — тоже, Франклин находился во Франции, а его зять принадлежал к числу тех, кто глубоко презирал Пейна. У Эйткена бумаги не набралось бы и на десяток экземпляров. Пейн, усталый, со вчерашнего дня без маковой росинки во рту, мотался по городу, пытаясь продать право на свой гонорар, в какой бы сумме он ни выразился, за несколько тысяч листов бумаги. Джона Камдена и Ленарда Фриза — торговцев, которые скупили приличное количество газетной бумаги с расчетом сбыть потом дороже — предупредили, что от автора «Кризиса» следует держаться подальше. К ним оказалось невозможно пробиться; Пейн бушевал, грозил, умолял, но тощий приказчик упорно твердил одно и то же:

— Сожалею, но бумаги в продаже нет.

Продавалась, впрочем, отличная писчая бумага, сто тысяч листов, но владелец требовал плату наличными, и притом — в английской валюте. Напрасно Пейн настаивал:

— Слушайте, вы не смотрите, что я так выгляжу! Люди забыли «Здравый смысл», и я теперь никчемный забулдыга, грязный оборванец, пьяница — мне все это известно, но подите спросите, был ли случай, чтоб я не вернул долг? Спросите! Кому в Филадельфии Том Пейн задолжал хотя бы грош? Разузнайте!

Он снова отыскал Эйткена.

— Сходите к еврею Саймону Гонзолесу, — сказал Эйткен.

Большой, черноволосый, с курчавой бородой по пояс, одетый в бархатный лапсердак и ермолку, Гонзолес с любопытством взглянул на иноверца, от которого уже издали несло спиртным. Поводя вислым носом, кивнул, услышав имя Пейна — да, пусть войдет. В большой полутемной комнате девушка, кругленькая и мягкая, как персик, смотрела на Пейна во все глаза, полуиспуганно, полуизумленно.

— Я мало понимаю в бумаге, — сказал Гонзолес. — Мехами — да, занимался, и что вы сделали с меховой торговлей, ваши революции, ваши беспорядки?

Пейн покачал головой и ничего не ответил, молча молил усталыми глазами.

— Для приверженцев Пятикнижья, — сказал Гонзолес, — мы, евреи, знаем удивительно мало о том, на чем запечатлено слово Божье. Допустим, что я имею желание вам помочь, так куда мне идти?

— Можно купить — на английское золото, — умоляюще сказал Пейн. — За двести гиней — сто тысяч листов, с водяными знаками, то есть высшего качества бумага — не та, что идет на газеты или книги, а писчая, понимаете, для иных целей, но поверьте, то, что я написал, необходимо обнародовать. А больше ничего не продается.

— Знаю я, что вы пишете, — сказал еврей не без укора; Пейн впился в него глазами, когда он, подойдя к окованному железом ящику, стал отсчитывать деньги.

— Я выгляжу нищим, — сказал Пейн. — От меня разит, как из бочки, — но я плачу долги.

— Это не долг.

— Клянусь…

— Не надо никаких клятв!

На несколько мгновений Пейн застыл, чуть дрожа от напряжения; потом принял деньги и пошел, еле сдерживаясь, чтобы не припуститься бегом, сжимая золото обеими руками; по дороге нанял тачку, чтобы отвезти бумагу к Беллу.

Всю ночь он проработал, помогая Беллу, и весь следующий день — с руками, непросыхающими от краски, вдыхая воздух, насыщенный милым сердцу острым запахом.

Вернулся Робердо; столкнулся с ним на углу, поглядел дикими глазами, точно на привиденье, схватил за руку и резко окликнул:

— Пейн?

— Что?

Робердо увидел, что он не пьян.

— Пойдемте-ка зайдем ко мне, — сказал он.

— Хорошо…

Он повел Пейна к себе домой, то и дело умеряя шаг, чтобы фигура, ковыляющая рядом, не отставала. Племянница Робердо оказалась дома, и Пейн угловато переступил порог, стянул шляпу.

— Ирен, господин Пейн остается к обеду, — объявил Робердо.

Пейн молча кивнул, улыбнулся — молчал за обедом, не в силах вставить в разговор хотя бы слово, ел медленно, сдерживая себя, — ел, и не мог остановиться, изредка виновато улыбаясь. Робердо спросил напрямик:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: