— Тысяча девятьсот тридцать седьмой.
— А сейчас какой год?
— Двадцать тысяч овец... Значит, гол тысяча девятьсот девяносто седьмой.
Из-за края хребта показалось солнце. Я обернулся. Вокруг Хыналыга теснились горы, и сияющий воздух накрыл котловину, постепенно спускаясь вниз. По склонам ее, испещренным оврагами, ползли лучи, и уже засветлели торчащие всюду могильные камни. Тени от них шевелились, как души умерших людей. Казалось, сейчас просыпалась вся жизнь Хыналыга — от Ноя до наших дней.
Сквозь эту вечную жизнь, обтекая надгробья, двигалось стадо овец, пощипывая свою траву и ничего, кроме этой травы, не чуя. Ступали неслышно собаки. А лучи все ползли и ползли по шершавой земле, оживляя могилы. Их были тысячи, этих могил, густо усеявших склоны гор. Я стоял как бы в центре гигантской воронки, стенки которой шли вверх. Сколько жизней всосала в себя эта гигантская воронка? Хыналыг как модель мироздания: в нем зарождается жизнь и, раскрутившись, ложится на эти склоны. Чтобы снова взойти травой, которую щиплют овцы. Каждый росток — как зеленая звездочка. Листья распластаны по земле. Греются...
В нашей котловине. Это один падеж. Второй падеж: внутри заполненного сплошного пространства. Допустим, что мост утонул в тумане. Третий падеж: мост на внешней поверхности склона горы. Четвертый падеж: мост примыкает вплотную к селу. Можно двигаться по направлению к мосту. Можно двигаться через мост. И все это разные падежи. У вас, например, одинаково: женщину видеть, мужчину, животное или предмет. Вы говорите: я вижу, и все. А у нас по-другому. На каждого свой глагол.
«Как объяснить все это? — думал я. — Хыналышы живут в каком-то ином пространстве. Может быть, действительно в послепотопном? Все тогда быстро менялось, вода спадала, и возрождалась жизнь. Мир был очень неустойчив. Вот и потребовалось семнадцать падежей. Так история народа спряталась в его языке...»
...Я попал в это послепотопное время, нагнав пастуха, который утром шел через кладбище. Теперь он стоял, прислонившись спиной к валуну, нагретому солнцем. Вокруг этого валуна паслись его овцы, пощипывая траву. Там и сям между ними белели камни, скатившиеся с вершин. Эти камни и овцы сливались в единое стадо: одно неподвижно стояло, а другое текло... — А это наш предок Уста Дегот, — пастух погладил валун у себя за спиной. — От этого камня пошел наш род.
Я решил, что под этим камнем на пастбище-яйлаге лежит его предок. Однако пастух имел ввиду именно камень.
— Вот послушай, что я тебе расскажу... Говорят, сразу после Туфан Нуха село Кетш на плече Кетш-горы находился. По воле Аллаха там было землетрясение. Ни один кетшский дом на ногах не стоял, все упали. Крыши людей задавили. Умирающий умер, живой кричал. Кетш-гора словно мокрый собака трясся. Камень, как дождь, на людей бросал. Нигде человеку места не было. Тот, кто остался, реку перейдя, на маленький холм поднялся. Народ, как стадо, целую ночь на вершине стоял. Так Хыналыг получился. С той поры хыналыгский народ на четыре семьи делится. У каждой семьи — свое кладбище. У каждой семьи — свой яйлаг, — обвел он рукою, все то, что видел. — Как-то в полдень наш предок Уста Дегот на этом яйлаге обедать сел. Овец собрал, молоко подоил, в миску хлеб накрошил, начал есть. В это время к нему старуха подошла.
— Милый сынок, в эту посудину, молока подоив, хоть каплю старухе дай!
Наш предок доил когда, в эту посуду овечий помет попал. А он не видел. И молоко с пометом старухе дал. Эта колдунья пила когда, в миске овечий помет увидела. И нашему предку проклятие сделала:
— Чтобы ты камнем стал!
И пастух со своими баранами камнем стал.
— А как вы узнали об этом? — спросил я.
— Пошли искать. Уста Дегота нигде нет. Потом видим — камни. Один большой, а вокруг, как овцы, маленькие. Их раньше не было. Откуда взялись?
— Может, сверху упали? — намекнул осторожно я. Пастух сокрушенно вздохнул.
— Мы тоже так думали. А теперь посчитай, сколько этих камней.
— Пятнадцать...
— И столько же было баранов.
Что я мог на это возразить? В этом мире случайностей не было. Как в грамматике хыналыгского языка. Во всем просвечивал замысел Всевышнего. Всему находилось свое объяснение. После потопа человек должен был встать на твердь. И обрести устойчивость.
Я погладил рукой валун. Пастух ревниво следил за мной. Еще бы! Для него этот камень был живым. В нем обитала душа его предка Уста Дегота. Валун весь, как перстень, играл слюдой. Как будто сотней фасеточных глаз он следил за мною. Воистину, это Уста Дегот! Как седые короткие волосы покрывает камень лишай. Зимой жгут морозы. Вот трещина. Откуда она? Давно ли валун раскололся?
— Давно, — отвечал пастух. — Лет через сто, как он камнем стал. В это время у нас в Хыналыге жили два друга. У первого были дурные глаза, а у второго еще хуже. Один говорит другому:
— Пойдем пастуха посмотрим, который камнем стал. Не верю, что люди рассказывают.
Пришли, посчитали овец — все точно. Пятнадцать. Потом к валуну подошли. Один говорит:
— Какой ты красивый, камень! Только он это сказал, валун лопнул. Второй говорит первому:
— Какие у тебя сильные глаза!
Только он это сказал, как у первого друга глаза прямо на камень выпали. Понимаешь, зачем?
— Не очень, — пожал я плечами.
— Потому что нельзя не верить.
После этого я уже не сомневался: только так и можно выжить в этих горах. Построив здесь свой, невидимый мир. И войти в него, твердо веруя, что живешь не среди равнодушных камней, а в семейном кругу валунов, где обитает душа твоего предка Уста Дегота...
...За день до отъезда меня приглашают на пир. Кавалькада, гарцуя, выезжает из села и по насыпи, как по мосту, скачет прочь. Мужчины все в бурках — плавно, как волны, взлетают они на спинах коней и вновь опадают на стременах. Едем шагом, цепочкой, по узкой тропе. Воздух чист и разрежен. Моя лошадь дышит, раздувая бока, как меха. Я оглядываюсь на Хыналыг.
Незаметно, скачком, пронеслись тридцать лет. Почти никаких изменений. Правда, сам Хыналыг стал чуть больше. Внизу, у подошвы холма появились дома из кубика. Это школа, правление и магазин. И с другой стороны, у ручья, кучка домиков. Выселки. Уже не встретишь на улочках женщин в домотканых штанах. Не ткут больше в селении и здешние ковры, которые назывались по-хыналыгски «бцы», больше похожие на шкуру медведя или волка — такой длинный был у них ворс. Но зато появились телевизоры и антенны на крышах. Вот и все изменения.
Рагиму Алхасу сейчас шестьдесят. Он поэт, член Союза писателей, ашугов и журналистов. Все эти годы работал директором школы. Теперь изучается в ней хыналыгский язык. Рагим перевел на него Низами, Физули. Выпустил на хыналыгском языке две книги своих- стихов. Он изменил и алфавит. В основе его теперь латинский шрифт. Для родного села он стал чем-то вроде Кирилла и Мефодия. Читает мне свои стихи, переведенные на русский с хыналыгского:
Я Алхас, сумгаитский рабочий,
Мои мускулистые руки
Пусть не изящны очень.
Но молоды и упруги...
И я опять вспоминаю свой первый приезд в Хыналыг...
Так же вот едем по горной тропе втроем: я, Рагим и Сабир.
— Какая здесь высота? — спрашиваю я молодого Рагима.
— Три тысячи метров над уровнем моря.
— Врет он! — смеясь белозубой улыбкой, оглядывается на нас Сабир. — Нет здесь никакого моря! — И задорно пускает лошадь вскачь. Вдруг навстречу ему, из-за поворота, выплывает стог сена. Из стога видна лишь — мотается — лошадиная голова. Это такая большая копна, что не видно даже ног лошади, а лишь бахромою висит трава. Конь Сабира всхрапывает и становится от испуга на дыбы. Из-за стога появляется человек.
Сабир, который едва не вывалился из седла, в ярости направляет на него коня. И кричит по-хыналыгски что-то вроде: