Медсестра фрекен Норден, отлично помню, сидела в углу и записывала. Они всегда записывают, когда я разговариваю с Алиеттой.

— А есть еще один выход. Найти хорошее начало, только и всего.

— Какое начало? Все мы вышли из конца. Как можно выйти из конца и найти начало, чтоб хорошо кончить? Менять один конец на другой? Я слышал, в Америке вывели искусственный ген, но, может, он пошлет нас к черту и будет разводить абрикосы. Тут трудно поручиться. С чего бы ему так нас благодетельствовать. Будет где-нибудь кого-нибудь рожать, а мыто здесь. И что тогда?

Еще был магнитофон. Они всегда включают магнитофон, когда я думаю. Они это называют «моим бредом». А по-моему, это шпионаж. Интересно, не Тонтон ли Макут им доплачивает за кражу моих мыслей. Чтоб потом разглагольствовать о том, что именно он спас человечество.

— Значит, надо устроить естественный отбор, Алекс. Как отбирают фрукты. Надо дать шанс чистоте.

— Ты что, кого-нибудь знаешь?

— Можно для начала скрестить две духовно чистые особи.

— Например, кого?

Алиетта бросила на меня торжествующий взгляд:

— Его святейшество Папу Римского и Его святейшество Солженицына.

Я думал. Ажар уползал под коврик, поскольку был глубоко религиозен. Он так дрейфил оттого, что верил — все еще, несмотря на и вопреки, — что коврик побелел от ужаса.

— Слушай, Алиетта, Папу с Солженицыным скрестить невозможно. Ни в уме, ни как иначе. Природа не допустит. Можно имплантировать Папу в Солженицына, или наоборот, чтоб было чисто и кто-то родился, технически это, может, и возможно, но выйдет один умственный вид.

Медсестра стенографировала, чтобы хоть как-то меня сократить.

— Бедный Эмильчик, ты все думаешь, что дважды два — четыре. Вранье. Дважды два — одни слова, вроде дважды как бы два, и по приказу свыше делают вид, что их четверо. Им надо соблюдать приличия, а нам-то зачем…

Она уговаривала меня. Настаивала на своем.

Я сказал «нет». Громко и отчетливо. Я не доверял медсестре.

У Солженицына нет матки, он не может забеременеть от Папы, и наоборот, это безумие.

Я покосился на медсестру: хотелось произвести на нее впечатление.

— Плюс к тому у Солженицына с Папой разная вера. Даже если случится чудо, они переругаются из-за выведенной ими религии.

— Но что же делать, Поль? Так дальше не пойдет, уж слишком было хорошо. Тонтону надоест платить за клинику, Христиансен откажется помогать. Сколько можно подбирать тебе диагноз, условия существования психов из-за инфляции становятся все тяжелее.

— Положись на меня, Алиетта. Все у нас получится. Я свалю отсюда по-настоящему, увезу тебя далеко, никому не удастся взять нас в руки, мы будем безнадежны…

Магнитофон записывал, тихо жужжали фараоны, мигал электронный глазок медсестры. Госпожа Ивонн Ваби ждала в отеле, и посреди ночи я самолетнул в Париж, где раньше трудоустроил Элоизу в один бордель района Гут Дор, — чтобы не быть расистом, к африканцам. Я хотел узнать, что она там без меня поделывает. Меня встретила Мадам Дора, дипломированный специалист, и сообщила, что Элоиза поживает прекрасно, принимает, вместе с двумя другими международницами, по сорок клиентов в день, да только подцепила болезнь и полицию, потому что в парижских газетах расплодилась лобковая вошь. И действительно, Элоиза была в полной форме, рассказывала про разведывательные спутники, которые летают повсюду и записывают мысли для ЦРУ и КГБ, — и тут вдруг она ойкнула, и что я вижу? Из ее органов выползает фараон! Он там выписывал штраф. Другая девица, Нора, тоже все время чесалась и скреблась, потому что ей во все волосинки вцепились фараоны, стараясь быть на месте преступления. Другие фараоны ползали по стенкам, а как провести дезинфекцию, лечат-то всегда девиц, а не полицейских! Одной девице, Лоле, даже сломали два ребра в кутузке, вот что значит Год женщины. А еще один фараон, огромный, гигантский, по долгу службы сел на диван, снял башмак и стал запихивать в него штрафы, как вдруг раздался писк, опора правопорядка взглянула в свой башмак — и что же он там увидел? Другого полицейского, помельче, тот спикировал с потолка и хотел стянуть денежку, и тут его чуть не раздавили. Старший подобрал его, пожурил для формы, положил в карман, и они ушли, обозвав меня параноиком, потому что так не бывает.

Доктор Христиансен сказал, что у меня новый приступ действительности и страхи при этом — обычное дело. Он посоветовал отложить встречу с госпожой Ивонн Баби.

Тонтон-Макут разрешил пожить еще в Копенгагене сколько нужно, хотя это ему стоило денег. Я знал, что он делает это не для меня, а в память о моей матери, значит, я ему не должен ничего.

Может, вы заметили, у меня проблемы с хронологией: я возвращаюсь в прошлое до самых катарских младенцев, разбитых о стены Альби, до всяких невинно убиенных, которых куда только не засовывали, хотя ничего оригинального про них уже не скажешь.

Электрошок как метод лечения от реальности в Дании тогда уже не применялся, и мне просто назначили сильные дозы нейролептиков.

Я боялся доберманов в парке, они опасны даже в виде собак.

Мир ждал, задерживал дыхание, и его слышал я один, и, значит, сам я дышал легче, и от мадам Ивонн Баби не было никаких вестей.

Раз в день мне разрешали на час покидать клинику, и я слетал в Барселону записаться в интернациональные бригады, но там меня ждало ужасное потрясение: неконтролируемые элементы выкопали мумии монахинь на монастырском кладбище и возили их на карнавальных повозках для разоблачения атеизма. Я был настолько не готов к подобному приему, что разорался и прибежал назад в клинику.

Меня по-прежнему мучили гуманитарные мысли, надежда на рождение и ужас от конца. Каждое утро я слал в США ученому, открывшему гарантированно лишенный наследственности искусственный ген, профессору Уоллу, неотправленную телеграмму и спрашивал, как поживает его подопечный.

Доктор Христиансен опять посадил меня на галоперидол, и тогда галлюцинации, хотя и не исчезли полностью, приняли менее тягостную для всех форму.

Меня отпустили на концерт квартета Мерк. Сначала все шло хорошо, но ближе к середине я заметил, что виолончель растет на глазах, и вдруг она треснула, и оттуда появился выводок мандолинок, а, Бог знает почему, не виолончелек, как полагалось бы по логике вещей, и все они кричали: «Папа, помоги, не хочу рождаться, на помощь!» — и тут налетел рой фараонов с дубинками, заметался по залу, сгрудился вокруг меня, и я заорал, потому что совесть моя была нечиста: я припарковал машину под знаком «стоянка запрещена».

* * *

Вот такое было мое состояние, когда Тонтон-Макут объявился в Копенгагене. Ему сообщили, что у меня ухудшение, и он специально приехал меня повидать. У него было более старое и отсутствующее лицо, чем в прошлый раз. Он еще более походил на себя. Он сел рядом со мной, с сигарой в зубах, даже не сняв шляпу и пальто, он иногда сидит так даже дома, — может быть, чтобы успокоиться, убедить себя, что он дома только проездом.

— Ну, как дела, не очень?

— Извини, что стою тебе много денег.

— Не имеет значения.

Казалось, он говорит искренне. Ведь его родители — актеры.

— Говорят, ты закончил новую книгу. — Ну.

— Ты очень талантливый человек.

— Наверно, это наследственное.

— Он сосал сигару.

— У тебя великолепная критика.

— Не у меня, а у книги. Можно быть полной сволочью и писать отличные книги.

Он не вздрогнул. Невозмутимый, далекий человек, ставший собой так давно, что это его уже не пугало: Он устроился.

— … иногда у меня идет кровь, но это оттого, что я, когда пишу, часто царапаюсь.

— Честно говоря, когда я тебя читал, у меня часто сжималось сердце…

— Еще бы, все-таки книга про удава.

— Я говорю о новой.

— Думаешь, они меня… найдут?

— Ну и что? Не вижу, чего ты стыдишься. Сейчас же не средневековье. Мы с тобой одной крови, ты и я.

На секунду во мне возникла надежда. Но он не признается. Хватит ему ответственности.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: