Ничего не вышло.

Бывают люди, у которых совесть с автоответчиком. И все прекрасно. А я никогда не умел правильно устроиться.

* * *

Мне снова пришлось прибегнуть к своей системе защиты, и я сумел избавиться от всего, особенно от галлюцинаций. Я снова стал удавом, который не обязан ничего знать и не обязан отвечать по телефону. Ни Плющ, ни Пиночет не могут позвать удава среди ночи к телефону.

Они пытались говорить со мной из-за двери. Суки-полицейские. Я вопил:

— Отвяжитесь. Не знаю, что я опять натворил, я газет не читаю, но это не я. Не мой почерк. Я — мерзкое пресмыкающееся. Во мне нет ничего человеческого. Я за себя не отвечаю.

Они взломали дверь, но я подготовился. Купил мышей, даже крыс. Я стал глотать их на глазах у полицейских, чтобы доказать, что я — удав и с Пиночетом ничего общего не имею.

Опять меня засунули к нонконформистам.

Я успокоился. Телефонные звонки прекратились. В качестве питона я имел право на необщительность.

Тогда-то моя система защиты и начала действовать по-настоящему.

У меня есть дядя, которого я зову Тонтон-Макут, потому что во время войны он был летчиком и с большой высоты уничтожал мирное население. Время от времени он проходил курс дезинтоксикации в Копенгагене, в клинике доктора Христиансена. Он не пьет, не принимает наркотиков, поэтому я думал, что он таким образом выводит из себя убитое мирное население. Дезинтоксикация себя самого от себя же.

Оказалось, не так. Тонтон-Макут ездил лечиться к доктору Христиансену, потому что курит слишком много сигар.

Я воздержусь от комментариев. Полностью воздержусь.

Я мог бы говорить о нем часами, потому что тут куча забавных историй. Он вообразил себя моим отцом и считает, что я испытываю к нему сыновнюю ревность. Все это курам на смех. Я мог бы вам сказать, что у нас с Тонтон-Макутом ничего общего, что он только двоюродный брат моей матери, наследственности тут никакой. Кстати, с его стороны тоже ничего хорошего: диабет, рак, чуть выше — туберкулез, остальное в печи концлагеря, сами понимаете, зачем мне туда лезть. Мне все-таки на всякий случай вкололи раз инсулин в кагорской больнице. Но это мало что доказывает, и адвокат сказал, что это не улика, если я потребую от него признания отцовства.

Надо искать дальше, а не клеветать на Пиночета и компанию. Объявить генетический розыск, добраться до настоящего виновника. Это и называется истоки жизни. А жизнь я чту, потому что всегда боялся полиции.

Значит, Тонтон-Макут на собственные средства отправил меня в клинику доктора Христиансена. Триста крон в день, лишь бы от меня избавиться.

* * *

Когда я смотрю ему в глаза — у него шесть пар глаз, но мне иногда удается парочку поймать, — я ясно вижу, что происходит. Он вообразил, что бросил меня в беде, что я ищу Отца, чтобы наказать его.

Значит, нужна Дания, любой ценой.

Здесь мне все-таки надо поделиться с вами некоторыми подозрениями. Объяснить, почему мы друг друга ненавидим, несмотря на такую взаимную любовь.

Тонтон-Макут никогда не скрывал от меня, что, несмотря на всякие узы крови, он очень любил мою мать. Я почти точно знаю, что они спали друг с другом, мне назло и чтобы я потом расхлебывал последствия. Это могло бы все объяснить. И почему я похож на Тонтон-Макута — не внешне, тут он принял меры предосторожности, а морально. Потому что если меня гложет такая потребность в Авторе, так это потому, что я сын человека, всю жизнь продержавшего меня в состоянии безотцовщины. Не надо забывать, что Тонтон-Макут в юности погиб на войне, но потом как-то устроился. Поэтому я часто чувствовал себя яблоком от яблони, и фигурально это выводило меня из себя, в прямом смысле слова это невозможно. Из своей биологической шкуры живым не выскочишь.

Я как-то ему на это намекнул, он чуть не подавился.

— Ты совершенно спятил. Я любил твою мать как сестру.

— Это еще больше похоже на кровосмешение, это еще гаже.

— Ты не мой сын! Подлая клевета!

С его стороны это было не очень красиво — так брезгливо ко мне относиться. Если для него унижение, что я его сын, значит, я и вправду мало кому делаю честь.

— Твоя мать была святая!

Да, но только знаю я его. Он греховодник, каких мало. Трахнуть святую — наверняка было мечтой его жизни. Только чтобы не снимала нимба и монашеской одежды, и вперед. На нем просто пробы негде ставить. Только ему может прийти в голову такая мысль.

Не знаю, передаются ли по наследству приобретенные свойства, но если да, то мне досталось целое состояние. Когда я прибыл в Копенгаген, мне сразу стало лучше: вокруг туман, и ничего не видно.

Я, правда, чуть не попал в драку в аэропорту, когда хотел поцеловать датского таможенника. Я был в состоянии типичной эйфории. Несмотря на все улики, накопившиеся против и собранные в основном «Международной амнистией», врачи признали, что я не отвечаю за свои поступки и, значит, невиновен в совершенных мною преступлениях. Сколько мне пришлось хитрить и изворачиваться, сколько нужно было внутреннего вранья, симуляции и как бы вроде чего-то такого! Только журналисты, разоблачившие меня в ноябре 1975 года, при объявлении литературных премий, и решившие, что я — вымышленное лицо, мистификация, коллективное творчество и подмена, — только они могут оценить.

Датчане говорят на иностранном языке, мы друг друга не понимали, и я чувствовал, что отношения у нас сложатся хорошие. Мне они показались очень не похожими на меня, значит, мы поймем друг друга. Таможенник даже не открыл мой чемодан, набитый взрывчаткой из новостей и средств массовой информации, тогда как раз в Северной Ирландии от взрывов бомб гибли женщины и дети. Я весь набит взрывчаткой и чувствую, что вот-вот взорвусь. Я уже несколько раз предупреждал себя анонимными звонками, чтобы успеть вовремя очистить помещение. Состояние общей тревоги.

Когда я увидел, что датский таможенник мне верит и не требует открываться, я растрогался до слез. И решил его поцеловать, потому что я жутко боюсь таможенников, обысков, досмотров и почувствовал огромное облегчение и благодарность.

Тонтон прервал свое лечение и приехал встретить меня в аэропорту. Этот намек показался мне глубоко оскорбительным. Значит, я по характеру так вреден, что мое присутствие автоматически прерывает всякое лечение, просто слов нет, чтобы назвать эту инсинуацию. Терпеть не могу человеконенавистничество. Считать меня экологической катастрофой, вроде разрушения озонового слоя, который защищает вас от избытка ультрафиолетовых лучей, — это чистейшая мизантропия, или я в этом ничего не понимаю.

Все равно неправда, хотя назавтра газеты писали, что я вызвал свалку в копенгагенском аэропорту. Да, точно, я почувствовал себя оскорбленным этим прерванным из-за моего вредного характера лечением. Но свалка на выходе из самолета была вызвана обстоятельствами, не зависящими от моей воли. Я вам уже говорил или, может, не говорил, потому что это одно и то же, что я учился филологии, хотел изобрести язык, который был бы для меня абсолютно чужим, абсолютно иностранным. Я бы тогда думал, не опасаясь источников страха и слов с двойным дном, внутренней и внешней агрессии, подкрепленной соответствующими доказательствами.

У меня не вышло из-за тотальной слежки. Мозг прекрасно знает, что, если нам удастся изобрести совершенно новый, ни с чем не связанный язык, с нашим безумным характером будет покончено. Чтобы избежать этой опасности, источники страха снабдили нас специальным мозгом, поддерживающим нас в стадии ломки, незавершенности и карикатуры.

И я отказался от поисков первородного языка и ограничился угро-финским, сдобренным кое-какими дородовыми видами лепета, чтобы не терять надежды. В аэропорту, увидев себя со всех сторон окруженным датчанами, я прыгнул на стойку Эр Франса и обратился к собравшимся на угро-финском, с невинной целью установить между нами отношения братской вражды и непонимания.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: