- Знаете что, М.М., - однажды сказал мне Черный с ребячье-шкодливой улыбкой, - а может быть, все-таки имеет смысл... Ну, покаяться, что ли...
- Что вы говорите! - возмутилась я. - Ну, знаете...
- Тихо, - сказал Черный и тронул меня пальцами.
- И вы меня убеждаете покаяться? Вы, друг?
- Слегка, в пределах приличия. Выработать приемлемую формулу, чтобы они от вас отстали. А дальше продолжать работу, конечно, по-своему, не отступая от главных принципов. Разве назвать ее как-нибудь по-другому. Сохранить людей, дело. Подождать более благоприятных времен. А?
Черный опять тронул меня за руку своей узкой, теплой рукой.
- Нет уж, оставьте, - сказала я, сопротивляясь его теплоте. - Этот путь возможен, может быть, он и разумен, но не для меня. Каждому свое.
- Я так говорю потому, что вы... вы дороги мне.
- Знаю, спасибо. Вы хотите мне добра. Весь вопрос в том, как понимать добро. Вы понимаете его как благополучие.
- А вы?
- Скорее как преодоление.
- Ну, а если против вас сила? Впрямую вам ее не преодолеть. Значит, надо готовить обходный маневр. А пока...
- Лучше пусть мне оторвут голову.
- Все мне да мне. А подумали ли вы о других? Ведь за вами идут люди.
- Нечестный прием. Я обо всем подумала, может быть, раньше, чем родилась. Знаете, я сейчас буду говорить неряшливо и потому патетично. В общем, есть два пути: Галилея и Джордано Бруно. Первый отрекся и продолжал работать, второй глупо сгорел на костре. Первый путь явно разумнее, но...
- Галилей, Джордано Бруно, - с иронией сказал Черный. - Ну уж...
- Замолчите! - крикнула я. - Вы не дурак, чтобы думать, что я себя с ними равняю. Мы все перед ними карлики. Но каждый карлик, у своего маленького костра...
- Как все-таки много в вас романтизма, - перебил меня Черный. - Прямо Алый Парус какой-то. Я, простите, моложе вас, но часто чувствую себя старше, а вас - этаким ребенком...
И улыбнулся своей детской улыбкой.
...Об этом разговоре я много думала потом. Несомненно, в чем-то Черный был прав. Но весь мой организм не принимал его правоты. Глупость?
Чаще других я встречалась с Худым. Этот удручал меня тем, что очень уж был умен. От него исходили ум и тоска.
- Не торопитесь, - говорил он. - Сидите в своей Обмоточной. Кампании надо дать умереть естественной смертью.
- Неизвестно, кто из нас умрет раньше, - сварливо отвечала я.
- По всей вероятности, она. На вас это непохоже. И учтите, времена не те. В наше время забить человека до смерти уже не делает чести забившему. Проработчики научились бояться инфарктов, самоубийств, даже обыкновенных жалоб. Они понимают, что в любую минуту колесо может повернуться. И что тогда? Верхние оказываются внизу. А вы заметили, как они избегают ставить подписи под документами? Указания передаются устно. Даже публичных выступлений они не любят, стараются выдвинуть подставных лиц. Например, Раздутый. Если колесо повернется, они наверняка выберут его в качестве свиньи отпущения...
- А Кромешный? Тоже подставное лицо?
- Нет. Эта фигура сложнее. Он - сам по себе. Вас он ненавидит самостоятельно и совершенно искренне.
- За что? Мы ведь работаем совсем в разных областях.
- Еще бы. Он работает в области штампов. Не употребления, а производства. Это его ремесло, единственное, чем он владеет. В идеально устроенном обществе такой специалист мог бы прожить ровно столько, сколько живет человек, не принимая пищи...
...Худой был умен, но труден. С ним все время надо было держаться, чтобы не сморозить глупость. Иной раз после разговора с ним такая тоска нападала - хоть вешайся. К счастью, он мог и насмешить. Он все мог.
Проще всего я себя чувствовала с Лысым. Он ничего не советовал, Не объяснял. Он просто жалел меня и говорил, как нянька:
- Ну-ну, будет. Не убивайтесь так. Все перемелется.
Вот с ним я не должна была ни держаться, ни спорить. Однажды я просто положила ему голову на плечо и заплакала. Он легонько обхватил меня и поддерживал, похлопывая по спине, пока я проливала слезы.
- Ну-ну, М.М., не надо.
- Знаю, что не надо, - окрысилась я, рыдая. - Вы думаете, я нарочно? Просто не могу удержаться.
- Ну, тогда поплачьте, если не можете.
От его плеча пахло мокрым сукном, и я сладко поплакала на этом плече. Главное, Лысого можно было не стыдиться...
Я продолжала жить, и время шло, и лето кончалось, и черными стали ночи. Процесс применения к новому состоянию тоже кончался. Мир без улыбок стал привычным, как застарелая болезнь или уличный шум. Придя в Институт, я быстро старалась прошмыгнуть коридором и скрыться. В работе наклевывалась новая идея, но медленно, вяло, как картофельный росток в погребе. Часто я сидела весь день с пустой головой. Слабый же я человек!
Наряду с этим в моей новой жизни были и свои радости. Я полюбила рано вставать и шла в Институт пешком через весь город. Утренний, деловой и скромный, он вставал, развешивал белье на балконах, громыхал мусорными баками, отправлял множество людей, каждого по своему маршруту, со своей ношей. Каждый шел и терпел и нес свое, полагающееся ему, без шума. Глядя на утренний город, я что-то начинала понимать, прежде, когда со мной был Успех, недоступное мне.
Коварная вещь, этот Успех. Он одаряет, он же и грабит. Смотришь - ты уже нищий. Хотела ли бы я, чтобы он ко мне вернулся? Нет. Прежним я его уже не приму.
И еще я поняла очень важное: то, что со мной происходит, - не горе. Люди помогали мне это понять.
Раз, подходя к раздевалке, я услышала разговор двух гардеробщиц:
- Я больше люблю вешать, - сказала одна.
- А я - подавать, - отвечала другая. - Подавать интереснее.
И я подумала: в самом деле, что интереснее? Пожалуй, все-таки подавать. Я тоже больше любила бы подавать. Радость какая-то тронула меня: и чего я боюсь? Много интересного есть на свете, кроме науки.
Я подошла к барьеру и отдала пальто той, что больше любила вешать.
- Чтой-то вы похудали с лица, почернели, - сказала она. - Горе, может, у вас какое?
- Так, неприятности, - ответила я.
- А вы не поддавайтесь, - сказала другая, бойкая. - Я вот всегда так. Ко мне горе, а я его по мордасам.
- А у вас какое горе?
- Сына посадили. Шофером работал, человека сбил. Шел человек, пьяный как зюзя, прямо под колеса и готов. А сыну подводят, что виноват. Алкоголь в нем нашли. Пива с утра выпил, вот и горе.
И в самом деле, горе. А я-то...
- Ну-ну, - сказала я ей, как мне Лысый, - не печальтесь, может, и обойдется.
- Дай-то бог. Устала я куражиться, сил нет.
В эту ночь мне опять снились стервятники. Они, как полагается, толпились у трупа. Один из них, самый главный, на розовых ногах, что-то очень уж долго не уходил и внимательным, грустным глазом смотрел на меня, как бы по-своему сожалея. Я по-прежнему была трупом, но и стервятник был жалок, и его глубоко рассеченное, волочащееся по земле крыло казалось траченным молью. Мы расставались неохотно, но что делать, меня звали к телефону, и я проснулась.
И в самом деле, звонил телефон, видимо, уже давно. Я подошла, но поздно - короткие гудки. Кто бы это мог звонить в такую рань?
Я взглянула на будильник. Скотина, проспал! Без четверти девять. Вот тебе и новая конструкция. Спеша, я оделась и сбежала по лестнице - лифт не работал, черт побери их обоих с будильником. Шел дождь. Улица была полна зонтиков. По лужам, возникая и лопаясь, прыгали пузыри. Один огромный, прямо-таки королевский пузырь, держался долго-долго, но лопнул и он. В автобусе пахло цветами. Чей-то большой мокрый букет упирался мне прямо в щеку. Люди были веселы и дружелюбно толкались.
Старинный подъезд Института встретил меня мокрыми фонарями. Вокруг каждого колпака стоял ореольчик из скачущих капель дождя.
По коридору навстречу мне шел Обтекаемый, и - о чудо! - на лице его была улыбка. Поравнявшись со мной, он остановился.