– Я не прошу, чтобы ты мне его вернул. Я спрашиваю, куда ты его положил. Я сама его заберу.
– В нашей спальне, где спит мама. Не ходи туда, ты ее разбудишь.
– Где именно в спальне?
– Не помню.
– Если сию же секунду не вспомнишь, я выстрелю, честное слово.
– Бред какой-то. Где ты взяла оружие?
– Украла позавчера в Ассамблее, у ночного охранника.
– Это серьезное нарушение закона. А тебе только что исполнилось восемнадцать, так что придется отвечать как взрослой.
– От преступника слышу.
– Вздор, ни один закон в мире не…
– Красть чужой дневник подло.
– Я искренне сожалею об этом. Ты такая скрытная, я ничего о тебе не знаю. И это очень тяжело. Но теперь все пойдет по-другому. Мы будем с тобой все обсуждать, вести постоянный диалог.
– Это будет наш первый и последний диалог, если не скажешь, куда ты спрятал дневник.
Похоже, мне предстояло совершить идеальное преступление. У нее был точно такой же револьвер, как у меня. Так что всю эту бойню века припишут девчонке. Ей осталось только папеньку прикончить. Затаив дыхание, я гадал: убьет или не убьет? Я так мечтал о прекрасной убийце, и вот она – передо мной. Я млел от восторга. Почему же меня так проняло? Может, потому что она с револьвером? Девушка казалась мне гораздо красивей, чем на фото.
– Дорогая, позволь мне выйти из ванны, и я схожу за ним в спальню. Я действительно не помню, куда его…
– То есть ты бросил его где попало! Это еще хуже.
– Я твой отец. Не будешь же ты убивать своего отца.
– Это называется отцеубийство. Раз есть слово, значит, такое случается.
– Убить родного отца за дневник!
– Но ты нарушил неприкосновенность моего дневника! Это такое тяжкое преступление, что для него даже нет названия.
– Так ты же не писала ничего непристойного.
– Как? Ты его прочел?
– Конечно. А для чего же я его брал?
Для девочки это было чересчур. Она выпустила всю обойму. Ошеломленный министр ушел под воду. Мертвый.
Не двигаясь с места, девушка разглядывала труп отца. Пристально, как художник – свое первое творение. Мыльная пена смешивалась с кровью.
Я мог бы убить ее сразу, но мне хотелось, чтобы она все видела. Когда ее огромные глаза встретились с моими, я испробовал метод, подсказанный Юрием: сначала один висок, потом другой, целясь чуть повыше. Она и бровью не повела.
Я вернулся в спальню мадам, взял портфель и покатил домой.
По дороге мне пришлось остановиться. Я бы не дотерпел до Парижа. Спрятавшись в кустах, я дал себе волю. Но финиш был почему-то слабее, чем я ожидал.
Пока мой мотоцикл мчался по асфальту, я уныло размышлял: отчего же такой слабый оргазм? До сих пор я ликвидировал всяких уродов, и всегда все было отлично. Сегодня впервые поработал с хорошенькой девушкой, а результат – так себе. Странно, ведь я был так возбужден.
Оказывается, в науке об эротизме онанистов еще много белых пятен.
Дома, на кровати, я предпринял вторую попытку: может, мне не хватало привычной обстановки, чтобы вознестись на седьмое небо. Я снова прокручивал все в голове: мальчишки, жена министра, ванная комната, отец, дочь. Впечатления уже несколько притупились, но сработали. Тем не менее гора снова родила мышь.
Неужели я стал таким извращенцем, возмущенно спросил я себя, что могу испытывать настоящее блаженство только после жеманных дам и господ в тройках?
Раздосадованный, я решил заглянуть в портфель: что в нем может быть такого важного? Среди всяких скучных бумаг я нашел дневник девушки. Вот куда его запрятал этот негодяй.
Заглянув в него, я увидел синие строчки, выведенные изящным девичьим почерком. Устыдившись, я тут же закрыл тетрадь. Впервые я физически ощутил границу между добром и злом.
Я ни секунды не колебался, убивая малышку. Контракт есть контракт, наемный убийца знает это лучше, чем кто бы то ни было. Но прочитать ее дневник? Мне это казалось неискупимым грехом. Ведь неспроста девчонка именно за это, не колеблясь, укокошила собственного папашу. На ее месте я поступил бы точно так же: не столько из-за дневника, сколько из-за его мерзкой манеры говорить. Будто он обращается к своему электорату. И потом, что ему стоило сразу сказать, где он спрятал ее сокровище? Можно подумать, он нарочно ее дразнил.
Тысяча против одного: он помнил, куда засунул дневник. И врал, видимо, потому что не хотел, чтобы дочка увидела другие бумаги, которые лежали в его портфеле.
Должно быть, документы секретные. Хотя мне они показались смертельно скучными. Политики всерьез воображают, что их мелкие делишки всем ужасно интересны. Одно слово, параноики.
Единственной стоящей вещью в портфеле был дневник. Подумать только! А я еще осуждал ее отца, хотя сам сгорал от желания поступить точно так же. Напрасно убеждал я себя, что в откровениях этой юной особы не может быть ничего интересного, что само наличие дневника говорит о ее глупости, – мне до смерти хотелось его прочитать.
Нет, в конце концов решил я, не буду читать. Не скрою, на мое решение повлиял голод: от убийств, я давно заметил, разыгрывается аппетит. Сексуальные забавы, которым я затем предавался, только подогревали его. Поэтому перед каждым выездом на дело я забивал холодильник продуктами.
На сей раз я убрал сразу пятерых. Нет, четверых. И имел полное право заморить червячка. Какое счастье – подкрепиться после работы. Чувствуешь себя честным трудягой. И жуешь с чувством выполненного долга – свой хлеб ты заработал в поте револьвера своего.
Но меню после убийства требуется особое. В детстве я смотрел детективы по телевизору, и когда начиналась стрельба, мой дядя всегда говорил: «Сейчас будет холодное мясо», то есть труп. Может, это у меня в память о дядюшке? После убийства мне всегда хочется холодного мяса.
Не колбасы. Не бифштекса по-татарски. Нет, мне хочется холодного жареного мяса. Можно приготовить его самому. Но я предпочитаю не возиться, а покупать холодный ростбиф или жареного цыпленка. Если я стряпаю сам, мне как-то меньше нравится. Сам не знаю почему.
Помню, после того, первого журналиста мне пришло в голову подогреть ростбиф, чтобы попробовать, может, он так вкуснее. Но нет, когда мясо горячее, у него вкус не мясной, а не пойми какой. А холодное имеет вкус настоящего мяса. И настоящего тела.
Да, именно тела, а не плоти. В плоти мне все противно, начиная со слова «плоть». Плоть – это фарш, паштет из свинины, это жирненький господинчик или пустоголовая вертихвостка. Нет, мне куда больше нравится тело – чистое и звонкое слово, твердая и энергичная сущность.
Я достал из холодильника цыпленка, которым запасся накануне. Это была маленькая, худенькая птичка, юный трупик с поджатыми лапками и крылышками. Отличный выбор.
Обожаю цыплячий скелет. Я поскорее сожрал все мясо, чтобы добраться до костей. Я вонзил в них зубы: какое наслаждение – с треском перемалывать челюстями солено-перченый остов. Ни одно сочленение не уцелело перед моим натиском. Я справился с неподатливыми хрящами, твердой грудной костью и тонкими ребрышками, которыми любой другой побрезговал бы, с помощью моего проверенного метода: насилия.
С превеликим удовольствием расправившись с цыпленком, я отхлебнул прямо из бутылки красного вина. Тело и кровь – идеальная трапеза. Наевшись до одурения, я рухнул на кровать.
Если в душе́ наметилось какое-то шевеление, переедать вредно. А не то нахлынут романтические грезы, отчаянные порывы, элегическая печаль. Если чувствуешь, что вот-вот потянет на лирику, нужно поститься, чтобы сохранить трезвость мысли и присутствие духа. Интересно, сколько сосисок с капустой умял Гёте перед тем, как написать «Страдания юного Вертера»?
Философы досократовских времен обходились двумя инжиринами и тремя оливками, а потому мыслили просто и прекрасно, не впадая в сантименты. А Руссо, написав свою слащавую «Новую Элоизу», лукаво заверял, что питается «очень легко: превосходными молочными продуктами и немецкими пирожными». В этом назидательном заявлении – вся лицемерная сущность Жан-Жака.