А я, набив брюхо, слюнявил свои воспоминания о загородной прогулке. От целой семьи, которую я навестил, как и от цыпленка, ничего не осталось.
Хотя нет, после моей утренней работы остались тела. Впервые я задумался: кто и когда их обнаружит? До сих пор подобные детали меня не занимали.
На данный момент малышка, должно быть, еще не выглядит мертвой, если не считать легкого окоченения и багровых дыр на висках. Она упала на спину, подогнув ноги. На пижаме – ни одного пятна крови.
Почему я думал о ней? Обычно после убийства и мастурбации я напрочь забывал о своих жертвах. И даже во время убийства и мастурбации меня заботили не столько они, сколько безупречность моих действий, моих жестов и моего орудия. Клиенты для того и существуют, чтобы я мог их убивать и мастурбировать. С какой же стати мне о них беспокоиться? Единственное, что мне запоминалось, это выражение их лиц в момент смерти.
Возможно, именно поэтому дочка министра и выпала из общего правила. Лицо у нее выражало не крайнее изумление, как у других, а неподдельное любопытство: она сразу же все поняла и ждала неизбежного. В глазах – никакого страха, один лишь живейший интерес.
Правда, она только что совершила убийство, а я-то знаю, как это возбуждает. Тем более, она прикончила собственного отца. Такого даже мне не довелось испытать: самолет, в котором летел мой отец, взорвался, когда мне было двенадцать лет.
Не вставая с кровати, я дотянулся до тетрадки. Мне, конечно, следовало ее сжечь, чтобы никто никогда не прочел ее. Я не сомневался, что такова была бы воля девочки. Какой стыд, что министр позволил себе так нескромно вести себя по отношению к дочери. Я не собирался ему подражать.
Но коварный голос нашептывал, что я – не ее отец и мне вполне простительно заглянуть в дневник. Ведь она об этом уже не узнает, не унимался голос, так что я зря стесняюсь. Моя совесть бурно запротестовала: именно потому, что ее больше нет и она не может защититься, нужно проявить к ней уважение.
Тут включился другой голос, внезапно сменив тему: «Знаешь, почему ты получил сегодня меньше удовольствия? Потому что тебя зацепила эта девушка. Освободись от нее, распотроши ее как следует, раз и навсегда; прочти ее дневник и узнаешь о ней абсолютно все. Иначе она превратится в мифическую героиню и будет мучить тебя, как зубная боль».
Последний аргумент меня убедил. Не в силах совладать со своим желанием, я набросился на дневник.
Я проглотил его залпом. Закончил глубокой ночью. Трудно сказать, что я чувствовал. Единственное, в чем я был уверен: напрасно я надеялся, что испытаю облегчение. Да и мое любопытство вовсе не было удовлетворено, а, напротив, возросло многократно. Я-то ожидал излияний, признаний и прочей чепухи – в общем, подтверждения, что я убил самую обыкновенную девчонку.
Но ничего подобного там не было. Больше всего поражала отрывочность ее записей. Имя покойной не всплыло ни разу. Ни одного упоминания о любви, дружбе или ссоре. Вот, пожалуй, самая интимная запись, датированная февралем текущего года:
Эти большие старые квартиры плохо отапливаются. Я приняла очень горячую ванну, закуталась потеплее и забралась в постель. Но все равно умираю от холода. Писать, высунув руку из-под вороха одеял, – истинное мучение. Живой себя не чувствую. И так уже много недель.
Она так мерзла, бедняжка, что этот холод даже меня пробрал до костей, хотя я уже забыл, что такое самые элементарные чувства. У меня сжалось сердце. Богатая девица, так легко было бы посмеяться над ней. А в дневнике описывает столь явный признак нищеты – мучительную неспособность организма согреться.
По крайней мере, ясно, что она была очень скрытной. Одно меня смутило: неужели она подозревала, что за ней шпионят? И была права, как выяснилось. Но может, она боялась, что дневник выкрадут, потому и писала так сдержанно? Только какой интерес доверяться дневнику, чтобы скрытничать?
Но я не юная девушка, и мне тут было не разобраться. Женщин я презирал и видел их насквозь. Но не девушек. Правда, маленькие дурочки, какими обычно бывают девственницы, ничуть не загадочнее своих взрослых сестер. Но изредка попадаются странные и непонятные тихони. Моя жертва была как раз из таких.
Зазвонил телефон. Юрий.
– Ты почему не позвонил?
– Забыл.
– Как все прошло?
– Пять из пяти. Отлично.
– А документы?
– У меня.
– Не понимаю, почему ты не позвонил, – повторил он ледяным тоном.
– Я устал. И заснул.
– Чтобы это больше не повторялось. Мы должны полностью доверять тебе.
Это «мы» красноречиво подчеркивало серьезность предупреждения.
– Ладно, привози документы.
– Прямо сейчас, в воскресенье?
– Ушам своим не верю, Урбан. У нас, по-твоему, профсоюз?
– Еду.
Юрий был прав. Раз уступи – и вскоре потребуют оплаченный отпуск.
Секунду я колебался: может, положить дневник в портфель? Ведь я его там и нашел. Но как-то рука не поднялась. Эта тетрадка уже стала моим сокровищем. И зачем шефу дневник какой-то незнакомой девчонки, которую я убил?
Я погнал через весь Париж. Мотоцикл недовольно фыркал, и я его понимал. Забирая документы, Юрий странно взглянул на меня. Я уже собрался уходить, но он удержал меня:
– Ты что, совсем рехнулся?
– Что еще?
– Деньги!
Он протянул мне конверт:
– Пересчитай.
В ту ночь мне плохо спалось. Утром меня разбудил странный шум. Я открыл глаза: по комнате металась ласточка, влетевшая в приоткрытое окно. Она билась о стены и от этого пугалась еще больше.
Я вскочил, чтобы распахнуть окно. Ласточка была еще такой несмышленой, что не поняла моего жеста. До смерти напуганная, она искала, куда бы ей спрятаться, и укрылась в узком проеме между телевизором и стеной. Она замерла там без движения, и в комнате повисла мертвая тишина.
Я прижался лбом к стене, чтобы посмотреть на птичку. Такая крошечная – казалось, она состоит всего из нескольких перышек. Я протянул к ней руку, но здоровенная лапа убийцы не пролезала в узкую щель. И я не мог сдвинуть этот чертов телевизор, который установил на четырех шатающихся кирпичах. Как же мне вызволить пташку?
На кухне я нашел шампур для шашлыка и просунул в щель. Ласточка отодвинулась так далеко, что я уже не мог ее достать. Почему мое сердце забилось как сумасшедшее? Аж грудная клетка заболела.
Я растерянно плюхнулся в кресло. Почему вдруг птица спряталась за телевизором, который я никогда не смотрю? Почему она не хочет улетать? И главное, почему меня это так растревожило? Непонятно.
Я машинально нажал на пыльную кнопку. На сероватом экране появились какие-то мерзкие рожи. Послышались голоса, дурацкая музыка.
Затем сообщили новость дня: министр и вся его семья убиты в своем загородном доме. Говорили обо мне, но никто не знал, кто я. Я надеялся, что назовут имена жертв.
Но нет, не назвали. От них уже ничего не осталось, даже имени.
У меня хватило ума забрать с собой револьвер девочки. Журналисты говорили только об одном таинственном убийце. Вот остолопы! Я ухмыльнулся.
Затем ведущая заговорила о безработице. И я выключил телевизор.
Ласточка за телевизором умерла. Ее тельце лежало на полу.
Я поднял ее. Сердце снова забило в набат. Мне было больно, но я не решался выпустить птицу из руки.
Я разглядывал ее головку. Глаза широко открыты, как у девушки в момент смерти. Почему я вдруг подумал, что включить телевизор меня заставила эта птаха? И почему я не сомневался, что ее убили картины убийства? Ведь в репортаже показали только дом, да и то мельком. Но я чувствовал, что она умерла из-за этого.
Я прижал ласточку к своей голой груди, к сердцу, которое бешено колотилось – в абсурдной надежде, что его громкое биение вернет ее к жизни, что оно передастся маленькому тельцу, а через него – другому хрупкому телу, и оно задышит, ласточка, я же не знал, что это была ты, теперь я понял, прости меня, да, я жажду обнять тебя, я хладнокровно тебя уничтожил, но как бы мне хотелось тебя отогреть, я сгораю от желания узнать, какой ты была, кто ты, я буду звать тебя Ласточкой…