Но Ораз Мамед на то и был просоленный волнами, продубленный каспийскими штормами моряк, чтобы не растеряться от вести.
Анор Гуль шептала, да себе рот кулаком затыкала, чтобы не сорваться, не разораться на весь Гассанкули, не поднять шум на весь мир, не навлечь беду на голову своевольной племянницы. А беда набегала черная со всех сторон: и с севера, и с юга штормовой тучей с громом, с молнией.
"Молчи, ни слова! - проворчал Ораз Мамед. - Хоть одна душа узнает, нашу красавицу разорвут, острыми раковинами мясо с костей сорвут. В песок закопают еще живой..."
Легкомысленный тон Мартироса очень неприятен был Мансурову. С удовольствием он прервал бы словоохотливого кока, но надо было узнать все.
А Мартироса и упрашивать было нечего. Словоохотливо он продолжал:
- Тетушка Анор Гуль и сама понимала: достаточно единого вскрика, одного неосторожного вопля - и со всех сторон, из всех свайных, с широко открытыми окнами изб горохом посыпятся и тетушки, и кумушки, и бабушки. И сразу заголосят, запричитают, завоют, превратятся из милых, добродушных тетушек, кумушек, бабушек в железокогтистых подводных ведьм, в яростных палачих. Да им и рассказывать, объяснять нечего. Они уж, наверно, приметили, что у вдовушки полнеет стан и что походка у нее стала вальяжная и бережная. И что на лице пятна, правда, малозаметные, не портящие красоту щечек, проявились. "Беременная! - завопят. - Шлюха!" А прелюбодеяние наказывается смертью. Боже, кумушки дикой ордой накинутся, когтями порвут тело, вырвут плод из чрева... "Молчи!" И несчастная Анор Гуль зарылась головой в подушки и кошмы...
Снова Мартирос зачем-то вышел. Вернувшись, он рассказал, что Ораз Мамед позвал к себе племянницу. Она вошла в комнату все такая же гордая, красивая, высокая, звенящая от украшений. "Садись!" Она села на кошму в почтительном отдалении, но не опустила глаз. И в них Ораз Мамед с болью в сердце увидел ожесточение, твердость, даже ярость. Ярость, что хотят отнять у нее прекрасное, безумно дорогое. И под этим взглядом суровый Ораз Мамед невольно опустил глаза. Он сказал: "Кто он?" Удивительно: тетке родной не пожелала ничего сказать. Дяде сказала. Чуть слышно шевельнулись полные яркие губы. И все же Ораз Мамед расслышал. Снова кровь ударила ему в голову, и все потемнело в его глазах. Такого он не ждал, не мог ждать. Он пришел в себя, когда племянница нежно отпаивала его холодной водой и мочила ему лоб холодным мокрым поясным платком. Она шептала: "Не надо! Прости меня! Убей меня, но прости!" Ораз Мамед сел, набрал в грудь побольше воздуху и приказал: "Всем молчать. Ты, дочка, поменьше выходи в город. Мать, никому ни слова". Он еще подумал и сказал: "За него я выдать тебя не могу. Шариат! Адат жесток!" Он еще подумал: "Пока никто не знает молчите. Я знаю, что делать. Я поеду в Гюмиштепе". Ночью он пошел к морю и сел в лодку один. Его провожала племянница. На прощание она сказала: "Поймите меня, дядя! Он кяфир, но он отец моего ребенка. И никто, и ничто не изменит судьбы". Ораз Мамед ничего не сказал в ответ. Он погладил нежно щеку молодой женщины, и скоро лодка слилась с темнотой. Он вернулся спустя два дня торжествующий и веселый. Он положил на кошму перед женой и племянницей лист толстого глянцевитого пергаментного картона, исписанного арабскими письменами и усеянного фиолетовыми оттисками круглых и овальных печатей. "Вот!" - сказал Ораз Мамед, и по прыгающим губам и блестящим глазам видно было, что он едва удерживается, чтобы не рассмеяться от души. Он с такой нежностью глядел на племянницу, что Анор Гуль крайне недовольно заявила: "Взял бы палку и выколотил бы из ее боков малость пыли и спеси!" Но Ораз Мамед с торжеством сказал: "Живи! Рожай мне внука, дочка!"
Старики еще посидели, глядя на пергамент, серевший пятном на густо-красном ковре. Анор Гуль раза два открывала рот, не то для того, чтобы завопить, не то для того, чтобы спросить. Но движением руки, загорелой, морщинистой, Ораз Мамед властно останавливал ее. "Рано! проговорил он. - Сегодня режу барана, нет, двух. Эй, Камбар, - позвал он сына, - сходи в отару, отбери двух пожирнее. А ты, Салим, отправляйся в бухту, привези полную лодку рыбы. Жена, чисть котлы. Зову в гости всех яшулли!"
Искуснейший повар и любитель сам покушать, Мартарос, описывая пир, который устроил по поводу привезенного из Гюмиштепе пергамента с многочисленными печатями и подписями почтеннейший Ораз Мамед, так смаковал тонкости восточных кулинарных рецептов, что сам неоднократно сглатывал слюну. Комбриг, хоть и поел уже кавардака основательно, вдруг тоже почувствовал голод, - такие роскошные кушанья подавались во время пира!
Алексей Иванович нетерпеливо ждал объяснения, что это за спасительную бумагу привез Ораз Мамед из Гюмиштепе, и потому не перебивал рассказчика. Однако, когда дело дошло до разгадки таинственного пергамента, он долго ничего не мог понять в путаных, беспорядочных объяснениях Мартироса. Вероятно, мешал шторм, который ревел, рычал, бился о борт теплохода с явным намерением то ли перевернуть его, то ли проломить ему бок. А на кока вдруг напало смущение. Он стыдливо закрывал глаза, хихикал, кашлял, сморкался и все никак не мог добраться до сути дела.
- "Эй, смертный, подтяни излишек чересчур низко спущенных длинных поводьев!" - изрек когда-то Кабус, сказочный царь здешних берегов, наконец продолжил Мартирос. - Инженер и вдовушка держались за слишком длинные поводья в своем счастье. И поводья их поведения укоротил сам почтенный Ораз Мамед.
Оказывается, он не терял времени. Во время тоя, когда уже обильным возлиянием верблюжьего молока - чала - и чая почтенные яшулли тушили пожар в желудках от чрезмерно наперченных баранины и морской превкусной рыбы, хозяин дома положил пергамент на ковер, тот самый, что привез из Гюмиштепе, и без всяких околичностей повел речь.
Невероятное, с точки зрения человека нашего времени, оказалось вполне естественным по мнению уважаемых гассанкулийских старейшин.
Когда местный грамотей читал фетву, написанную арабской вязью на плотном пергаменте, все старцы глубокомысленно хмыкали, согласно покачивали и кивали своими мохнатыми папахами и ничуть не удивлялись. В пергаментной грамоте, после "бисмиллы" и восхвалений пророка божия Мухаммеда, говорилось, что такие-то и такие-то светочи исламского учения, мудрецы и толкователи священного писания доподлинно знают и заверяют, что мужское семя в лоне женщины может залеживаться и пребывать срок гораздо больший, чем девять месяцев. Сам пророк Мухаммед подтверждал это. Даже у любимых жен правоверных случалось, что после сношений с мужем дитя рождалось через два и даже через три года, а посему ничего нет удивительного, если у благонравной и целомудренной племянницы почтеннейшего капитана и строителя кимэ Ораза Мамеда, вдовы честной и благопристойной самого святого, преступившего границу жизни и смерти, зачавшего ребенка полтора года назад, таковой родится позже всех сроков, и, да будет на то воля божия, пусть он, то есть ребенок, родится, и пусть восславит, став добрым мусульманином, свет исламской религии, коей служил столь мудро и добродетельно уважаемый ахунд Овез Хан Ходжа. Мир с ним.
- Вот хитрецы, жулики, - хихикнул Мартирос. Он от души развлекался.
"Что скажешь о каких-то гассанкулийских и гюмиштепинских служителях культа, - подумал Алексей Иванович, - безграмотных, темных, когда просвещенные персидские газеты затевают дискуссии на эту тему, а высшее шиитское духовенство выступает даже с фетвами-разъяснениями по поводу того, сколько лет семя может сохранять в лоне матери живую силу".
Во всяком случае, пергамент, при всей своей абсурдности и глупости сыграл весьма счастливую роль - он спас грешную вдову от поношения, издевательств и даже от верной жестокой расправы.
Вдовушка сразу же после утвердительных покачиваний иомудских папах превращалась в почетную матрону Гассанкули. Как же! Она должна была в недалеком будущем подарить миру прямого потомка знаменитейшего, святейшего, увы, ныне покойного ахунда Овез Хана. Все яшулли-гости даже зацокали языками и, проведя руками по своим кустистым бородкам, росшим откуда-то из шеи, прогнусавили и прошепелявили: "Аллах акбар!" - "Бог велик!"