Надо думать, что и здесь Некрасов помнил о Христе: оставленная с арестом Чернышевского без средств его семья жила за счет некрасовского журнала.
Характерен художественный, но фактический очерк молодого — молодым и умершего — талантливого Кущевского. «В Петербург (на медовую реку Неву!)».
Автор вспоминает, как нищим из больницы отправил по совету своего соседа по койке, тоже бедняка-сочинителя, «обличителя», какого-то «жалкенького сотрудника «Петербургского листка», свой первый очерк в редакцию журнала, «до шестьдесят шестого года занимавшего первое место в русской литературе». Это как раз некрасовский «Современник», который в 1866 году запретили.
«Я, — рассказывает Кущевский, — так уважал этот журнал, что отправил туда свое сочинение, как будто на смех, в полной уверенности, что там такую дрянь выбросят в помойную яму. Каково же было мое счастье и удивленье, когда я получил письмо следующего содержания: «Ваш очерк будет напечатан, потрудитесь известить, где и когда можно с вами видеться, чтобы поговорить об условиях гонорария. Если вам нужны деньги, потрудитесь также упомянуть об этом, чтобы я захватил с собой. N. N.».
Он сам, тот гений, сочинения которого я знаю наизусть, которого я боготворю, увидав которого, вероятно, паду и слижу ему всю ваксу с сапог, — сам он собственноручно пишет ко мне, жалкому, убогому и ничтожному!..
Меня просто трясла лихорадка.
Это — идолопоклонство. Но я с радостью вспоминаю, что и я когда-то был энтузиастом...
Едва ли менее меня был обрадован этим письмом мой сосед по кровати — обличитель.
— Покажите, голубчик, покажите, — молился он, когда я прятал письмо, показав ему в двести двадцатый раз. Он брал письмо великого поэта и покрывал его горячими страстными поцелуями, оно цело и теперь у меня, но подпись слизана — всю он слизал своими поцелуями.
— Ломите сразу десять рублей вперед — дадут! — внушал он мне.
Я не заломил десяти рублей, а просто написал, что очень нуждаюсь в деньгах, и — чем дадут их больше, тем для меня лучше. Дурно я помню ту сцену, когда он приехал... у меня текли по щекам невольные, неудержимые слезы, и я не воспользовался его протянутой рукой — не осмелился протянуть свою... Я говорил все без исключения глупости, он вручил мне двести рублей и уехал. Когда я очнулся, то заметил, что у стены как будто замер, стоит, вскинув руками, мой обличитель, бледный как полотно. Он дивился, что видел перед собой человека в брюках и пиджаке, а не голого полубога с пальмовым листком.
Теперь мне эта сцена смешна, теперь, когда вы не удивите меня даже пушечным выстрелом из жилетного кармана, но тогда она имела для меня потрясающее значение. О, это невозвратимое тогда!»
Позднее смерть поэта как бы сняла некий обет молчания: выяснилось, сколь много, сколь многим и сколь часто Некрасов помогал. Появились восторженные почти легенды, как бы компенсировавшие посмертно все то пакостное, письменное и устное, сочинительство, которое рождалось прижизненно.
В последнем здесь особенно отличались демократы, так сказать, второго призыва. Кризис демократии, пожалуй, нашел выражение и в хамстве, и в нахрапистости, и в большой бесцеремонности обращения с чужими деньгами. За границей это очень испытает Герцен. В России — Некрасов. При всем том часто совершались переходы от личного выражения почти униженной благодарности к яростным унижающим обличениям: по возможности, публичным.
Весной 1861 года Николай Успенский, очеркист, хорошо начавший в «Современнике» и быстро поддержанный критикой Чернышевского и деньгами Некрасова, пишет из Италии, куда он отправился на некрасовские средства, заведующему конторой журнала Ипполиту Панаеву: «Мой поклон Некрасову. Низкий поклон... Когда книжка моя будет лежать в руках, я постараюсь сочинить Некрасову письмо, исполненное отборного красноречия...» Но вот — книжка, состоящая из современниковских очерков Н. Успенского, у него в руках. И в ход пускается красноречие действительно отборное. Некрасов, издавший книжку, обвиняется в том, что присвоил часть средств от издания, собственно, в мошенничестве, выдвигается требование публичного третейского суда, гласного расследования и т. д. и т. д.
«Николай Алексеевич не вознегодовал, — вспоминает современник, —как я имел право ожидать. «Ничего нет удивительного, — сказал он, — не в первый раз...» Я предлагал Николаю Алексеевичу тотчас же изобличить г. Х (речь как раз идет об Н. Успенском. — Я. С.). Некрасов не согласился на мое предложение, несмотря на то, что я сильно настаивал: «И к чему, — говорил он, — когда-нибудь узнают, что все это вздор».
Может быть, еще более вздорным выглядит эпизод с «ревизией», совершенной однажды в «Современнике» уже в 1866 году. Версий две. Одна — Антоновича, по которой бухгалтерия «Современника» проверялась в связи с планами передачи журнала сотрудникам в аренду и с согласия Некрасова. Другая — Елисеева, по которой, «один раз, когда Некрасов стал жаловаться на бедность доходов журнала, на недостаточность денег и на наши возражения предложил нам проверить его конторские книги, то мы, о срам, вызвались идти и делать самоличную проверку». «О, срам» — так, но уже в позднейших воспоминаниях оценил эту проверку Елисеев. И, судя по остроте ощущения такого человека, как Елисеев, она, безотносительно к первоначальному толчку, действительно приобрела фискальный характер. Тем более что именно в таком виде «ревизия» вписывается в ту общую «ревизию», которую учинили в 1866 году Некрасову его радикальные сотрудники — демократы.
И здесь, кстати сказать, самой готовностью к финансовым публичным скандалам и выяснениям они тоже довольно резко отличаются от демократов первого призыва. «Меня, — свидетельствовал позднее об этом раннем времени Чернышевский, — знали как человека, не умеющего отстаивать свои денежные интересы, о Некрасове некоторые думали, что он способен охранять свои выгоды до нарушения справедливости. Разница между нами в этом отношении была не совсем та, какую можно было предполагать людям, не знавшим фактов.
Во все продолжение моих деловых отношений к Некрасову не было ни одного денежного вопроса между нами, в котором он не согласился бы принять мое решение».
Лишь один раз был спор в связи с включением Добролюбова в долю. Чернышевский на нем настаивал, заранее считая себя не правым, ибо Некрасов жертвовал «интересами не своими — свои он с первого слова отдал на мой произвол, — но интересами постороннего спору, беззащитного при покинутости Некрасовым, беспомощного и безответного Панаева». В конце концов решено было доход от журнала делить на четыре части: об этом Чернышевский отписал Добролюбову за границу: «Вам, мне, Некрасову и Панаеву».
Таким образом, критики — наследники Белинского — заняли положение, которое не получил в свое время в журнале Белинский. Некрасов уже мог это позволить — журнал стоял на ногах. Ведь тогда с уходом Белинского из жизни журнал финансово мог просто пасть. Теперь он устоял и при скором уходе из жизни Добролюбова, и при лишь немного затем задержавшемся уходе из литературы Чернышевского. А ушли они, оставив на Некрасова и долги, и обездоленные семейства.
Конечно, и в голову не может прийти, чтобы «первая волна» — Чернышевский или Добролюбов учинили редактору проверку, подобную той, что нахлынула со второй волной. «Признаюсь, — признается Елисеев, — при одном воспоминании об этом по малой мере неприличном походе для ревизии конторских книг «Современника» у меня до сих пор выступает краска на лице. Контора «Современника» помещалась в квартире заведующего конторой Ипполита Александровича Панаева недалеко от Технологического института. И вот гурьбой все мы, сотрудники «Современника», — я, Ю. Г. Жуковский, М. А. Антонович, В. А. Слепцов, А. Ф. Головачев — отправились к Панаеву. Не помню, был ли на ревизии А. Н. Пыпин. Панаев принял нас очень любезно, раскрыл все книги и стал давать объяснения по своим бухгалтерским счетам. Мы, не знакомые с бухгалтерским счетоводством, шутили, спорили, смеялись над теми quiproquo Недоразумение (лат.)., которых испугались в наших понятиях по объяснениям Панаева к терминам в бухгалтерии. Наш поход, или, лучше сказать, набег на контору журнала был для нас в некотором роде partiedeplaisir Увеселительная прогулка (фр.). не доставил нам ничего, кроме удовольствия, хотя мы далеко уже были не детьми: младшему из нас, Антоновичу, было не менее 30 лет, я был старше его на 15 лет, возраст остальных варьировал между этими двумя цифрами. Все мы, неглупые, кончившие курс в высших учебных заведениях, дипломированные, сами себя считали умнейшими во всей России. Вдобавок ко всему этому надобно сказать, что мы вовсе не были злы. Но никому из нас и в голову в то время не приходило: какое самое жестокое издевательство совершаем мы над Некрасовым. Никто не подумал о том, что должен был передумать и перечувствовать этот человек во время этой ревизии. А еще больше, что он должен передумать и перечувствовать после того, как эта неслыханная не только у нас, но и во всей литературе ревизия сотрудников над кассою своего редактора огласится в литературных кружках. Ведь подобная ревизия равносильна объявлению редактора, если не доказанным, то подозреваемым вором.