Таких унижений, самых оскорбительных для всякого человека, от нашей честности Некрасов испытал немало, так что, обращаясь на прошедшее, думаешь, как мог выносить все это Некрасов, чего, я уверен, не вынес ни один из известных мне бывших и существующих редакторов, а тем более не вынес бы никто из нас, считавших себя вправе оскорблять его. Всякий из нас на его месте сказал бы: «Да ну вас к черту, честные люди», бросил бы все, и конец. Тем более и тем скорее сделали бы это мы, бывшие сотрудники «Современника», ибо все мы были с великим гонором и великого о себе мнения».
А уж Антонович-то с Жуковским через некоторое время и еще поднажали, опубликовав в 1869 году брошюрку «Материалы для характеристики современной русской литературы», с такой едва прикрытой демагогическими фразами клеветой в адрес Некрасова, что хорошо знавший подноготную М. Салтыков (Щедрин) назвал ее образцовым примером «литературного бешенства». К тому же Антонович апеллировал и к Литфонду с финансовыми притязаниями — несправедливо и, естественно, безуспешно.
А Некрасов обычно молчал: не ругался, не давал отпора, не опровергал, не оправдывался. Молчал и молчал. Одаривал, ссужал, откупался.
Может быть, чувствуя себя виноватым — высокой виной: ведь не остался, как Влас, «нищ и гол» и не пошел «сбирать». Да и кто из его обличителей пошел «сбирать». Тот же демократ Ю. Жуковский, если, наконец, и пойдет «сбирать» (хотя бы и «на построение храма Божьего»), то уже в роли руководителя Государственного банка. Впрочем, храмы-то в России обычно строились на народные деньги.
Может быть, чувствуя себя виноватым и без вины, с готовностью и чуть ли не с желанием и так пострадать.
«До сих пор, — писал Ипполит Панаев, — у меня целы приходо-расходные книги с расчетами и расписки получателей». Управляющий делами конторы явно ощущал, что работает здесь на русскую историю, тщательно сохраняя всю счетоводческую часть некрасовского журнала. «Сохранял я это все для того, чтобы иметь, на всякий случай, доказательство для опровержения возводимых на Некрасова клевет. Я мог бы заговорить ранее, и при его жизни, и много раз хотел это сделать, но Николай Алексеевич не допускал меня привести в исполнение мое намерение, говоря, что можно сделать это когда-нибудь после, тогда, когда его не будет».
Уже в наше время скрупулезный и педантичный исследователь С. А. Рейсер еще раз ревизовал эти материалы, подтверждая их безукоризненность, а значит, и ставя настоящую цену раздававшимся когда-то укоризнам. Кстати, тот же, наконец, — правда, много позднее — покончивший с собой несчастный Николай Успенский, который так горячо ратоборствовал и обличал, так и остался должным «Современнику» 2313 руб. 55 коп. — бумаги свидетельствуют, что Ипполит Панаев прав.
Но дело не просто в верном счете, отнюдь не в элементарной честности — а ведь даже в ней засомневались.
«Без всякого соображения с финансовым состоянием журнала, — рассказывает тот же Панаев, — многим деньги выдавались вперед, в счет будущих работ, — на неопределенное время. На замечания мои, что деньги расходуются несвоевременно и ставят издание в затруднение, — Некрасов часто говорил, что если денег у журнала не хватит, то для необходимых потребностей издания он даст свои собственные деньги... Такие выдачи из своих денег Николай Алексеевич производил беспрестанно, но, несмотря на весьма частые свидания со мною, забывал говорить о выданных деньгах. Я просил его много раз выдачи записывать, дал ему для записывания большую грифленую тетрадь... Но ничего не помогало: книга осталась совершенно чистою, и я насилу мог добиваться раза два или три в год, чтобы он уделил часок на припоминания сделанных им выдач. Припоминание происходило в моем присутствии, Николай Алексеевич брал наконец листок бумаги и записывал (обыкновенно лежа) то, что мог вспомнить. Разумеется, при этом немало сделанных выдач не было записано, он или действительно не припоминал их, или не хотел вспомнить, и я имею основание думать, что не одна тысяча рублей осталась незаписанною.
Много талантов Николай Алексеевич предугадал и многим своевременным пособием в трудное время дал развиться. Имена таких людей известны не мне одному. Выдачи вперед, постоянные ежемесячные содержания многим лицам производились несмотря на то, что интересы издателей сильно страдали».
Уже сказано, что Некрасов никогда не отвечал на клевету, будучи сильным человеком: сила сдержанности превозмогала силу страсти. Тем более что страсть все-таки тоже нашла выход двумя-тремя поэтическими выкриками, как, например, в 1860 году в очень тяжкую для него пору:
Проболтаются! Ведь как умер Некрасов, даже Антонович проболтался: «Мы ошиблись относительно Некрасова». И он же проболтался: «Некрасов был идеальным редактором-издателем и довел свой журнал до почти идеального совершенства».
Но при жизни люди обычно пробалтывались другим. Потому Некрасов и не отказал себе в том, чтобы устно, говоря стихами другого поэта, «дерзко бросить им в глаза железный стих, облитый горечью и злостью!». Современник вспоминает о публичном чтении Некрасовым такого «стиха»: «Большой зал Дворянского собрания был битком набит. С благотворительной целью давался вечер при участии известных писателей. Появление каждого из них восторженно приветствовалось публикой. И только когда на эстраду вышел Николай Алексеевич Некрасов, его встретило гробовое молчание. Возмутительная клевета, обвившаяся вокруг славного имени Некрасова, делала свое дело. И раздался слегка вздрагивающий и хриплый голос поэта «Мести и печали»:
Что произошло вслед за чтением этого стихотворения, говорят, не поддается никакому описанию. Вся публика, как один человек, встала и начала бешено аплодировать. Но Некрасов ни разу не вышел на эти поздние овации легковерной толпы».
Еще от начала нового «Современника» Некрасов, как мы помним, отказал Белинскому в статусе компаньона и пайщика и не мог, как мы видели, не отказать, чтобы не погубить все дело, создав тем не менее критику во всех остальных отношениях — и денежных тоже — наилучшие условия. Белинский это понял и принял. Но были люди, в том числе из близких «Современнику» и Белинскому, которые не приняли этого даже и без попытки понять.
Мы уже отмечали, что не часто, но два-три раза с достоинством как обстоятельство, явно для себя очень важное, Некрасов напомнил и в стихах, и в прозе, что, дворянин и сын помещика, он никогда не владел (а очень и очень мог бы) людьми, да и просто, едва повзрослев, уже не откусывал от крепостного пирога. Этот кусок у него, видно, в горле комом бы встал. Он рано понял:
И здесь он был действительно сильным человеком и, блюдя этот жизненный принцип, ни разу не посрамил своих гражданских заклинаний и поэтических исповеданий. Все, что имел, он выработал сам.
Любопытно при этом, что особую щепетильность и настороженность в оценках некрасовских финансовых дел часто проявляли люди, которые очень и очень впрок пускали «хлеб полей, возделанных рабами». Люди передовые. И самые передовые. Да часто и на дела прогрессивные, и самые прогрессивные.