— А продаются ли в городе… ресницы? Я в кино видела — вот такие длинные! Ведь краска для ресниц продается…
Ларчи требует в магазине «что-нибудь на нижнюю юбку, чтоб пышная такая». Ларчи жалуется, что в магазине нет даже большого зеркала, «чтоб видеть себя отсюда досюда, от макушки до пальчиков».
Вечером после сеанса она спускается к морю.
— Ты куда?
— Да луна, пройдусь так, перед сном, — отвечает Ларчи, медленно в белых босоножках ступая по подмерзшей пене…
И все это не делает Ларчи смешной — разве только чуть-чуть.
В очень узких глазах Ларчи, которым явно не пойдут длинные ресницы, отчаянное, жадное желание, почти тоска по какой-то другой, неизвестной жизни, к которой уходят корабли — куда-то туда, за линию горизонта…
Есть ненецкая пословица: «И у птицы есть родина, и у моря — течение, и у ночи — конец, и у племени — счастье».
Мы дождались конца ночи и увидели рождение солнца; увидели, как возвращаются на свою холодную родину птицы.
Весной мы снова уехали в тундру.
Мы едем втроем — Хурк, Володя и я, с нами этюдники и обои, пастель, уголь, темпера, мешок сухарей. Две мелкокалиберки, чайник.
За поселком на снежной серой равнине начинается небольшая пурга, но что за пурга в конце мая? Едем не останавливаясь.
Добрались до первых сопок; на их южных склонах, где было мало снега, уже появились небольшие талинки. Хурк распускает оленей пастись. К весне олени после частых гололедиц становятся совсем тощими. Они не могут пробить копытами корку льда, а ведь надо еще добраться до земли, разыскать замерзшие сизые кустики ягеля. Иногда даже и не видно пасущегося стада — олени в поисках мха выкапывают большие ямы в снегу, из которых торчат только кончики их рогов, да и то когда они, прислушиваясь, поднимают голову. Маленькие промерзшие кустики — ничтожное вознаграждение за такую тяжелую работу. Весною на оленьих боках все больше проступают ребра, оленьи ноги все больше слабеют. Весной на оленьи упряжки кладут половину обычного груза.
Наши олени, сбившись в кучу на талинках, пощипывают подтаявший мох; ветер со снегом стих, и из-за сопок появляется красное, с прямыми жесткими лучами солнце.
Укрывшись пустым рукавом, ложимся спать каждый на своих санках — ночевка будет недолгой. Около трех часов утра собираем оленей, запрягаем и едем дальше.
Ночью мороз крепче — оленям легче бежать. Хурк очень торопится.
— Весна идет. Если застанет, так и не доедем.
Незащищенные глаза не могут вынести весеннего сверкания неба, солнца и снега. Свет, материальный свет — еще одна стихия, как мор, как ветер. Свет обжигает кожу. Снеговая слепота длится иногда десять-двенадцать дней. Когда темные стекла очков были редкостью, здешние люди защищали глаза вшитыми в полосу замши монетами с прорубленными в них тонкими щелями, еще более сужая узкие разрезы глаз.
Сопки сменяют одна другую. Перед нами целая страна сопок: столпились тесно, острые, как рыбий хребет, и совсем круглые, как валуны.
Упряжка Хурка идет первой, потом я, потом Володя. Хурк часто оглядывается — очень уж олени слабые…
Олени начали линять — клочьями сходит с них зимняя шерсть; они почти все уже сбросили зимние рога, и сейчас у них выросли плоские, нависающие над мордой, хрящеватые, наполненные густой кровью весенние панты. Теплые и мягкие на ощупь панты покрыты густой и нежной темно-коричневой шерсткой.
На талинках кормим оленей, не выпрягая, и снова медленно продвигаемся вперед.
Все больше и больше талинок. Днем становится теплее — снимаем шапки.
На несколько минут останавливаемся на высоком плато; вокруг сопки, как волны. От талинок рябит в глазах.
Это ничем не напоминает весну наших широт — здесь преобладают холодные, сине-лиловые тона. От протаявших пятен на южных склонах и сине-лилового снега веет угрюмостью и неприветливостью малопригодных для жилья, необитаемых мест. И снег, и талинки, и сопки, и все плато погружены в молчание. Посвистывающий ветер гнет желтые редкие травинки на лысых кочках, кое-где торчащих из-под снега. И все-таки идет весна — в неуловимых, слабых запахах южного ветра, пахнущего пока только влагой и чуть-чуть теплом.
Бывает же такое небо — выметенное ветрами, голубое, искрящееся пространство начинается вот здесь, а где кончается?
В толщах снега шуршат… кажется, капли; гулко ударяются одна о другую и о землю. И снова шелестит в толще, а иногда и булькнет и забормочет что-то невнятно, но звонко… И оборвет. И опять тихо. И опять шелест…
Снега тают зримо, над сопками струятся вертикальные колеблющиеся потоки, как дымы; размывают дальние контуры сопок, поднимаются в это голубое и растворяются в нем. Нет границы снегов и неба.
Не видно ничего живого — в этом голубом темными силуэтами движутся только наши упряжки; ручьи и реки еще подо льдом, не слышно моря, но все вокруг живет; тишины уже нет — звенит небо, по-своему звучат колеблемые ветром струи над сопками.
Талинки на сопках растут, обнажая и подчеркивая строение сопок, рисуя их выпуклости, горбы и впадины.
Вместе с талинками растет беспокойство в узких глазах Хурка.
Если бы олени могли идти, Хурк гнал бы их, не останавливаясь. Но на подтаявшем снегу, проваливаясь, они идут все медленнее; все труднее гнать их на талинках.
День переходит в солнечную ночь: становится холоднее.
Хурк не дает оленям передышки. Только утром он распускает их пастись — вывалив языки, они совсем уже еле плетутся.
Мы, наконец, ложимся спать, сняв с саней шкуры и перевернув санки на бок, стенкой от ветра.
Просыпаемся мы оттого, что стало очень трудно дышать.
— Это солнечный ветер ноздри высушил, — говорит Хурк, и мы все умываемся в снеговой луже, сломив на ней ледяную корочку.
Найдя под сопкой кусок обожженного бревна (кто-то когда-то костер палил), Володя и Хурк разводят огонь, и мы пьем чай с сухарями.
Обычно, идя на охоту или устраивая переезды по тундре, ненцы не берут с собой никакой еды и не делают остановок для того, чтобы сварить еду, — охотник должен приносить еду в дом, а не уносить ее из дома, путник должен идти и ехать не останавливаясь. Мы понимаем, как сейчас неспокоен Хурк, если он решился на эту чрезвычайную меру.
Олени идут все медленнее.
К вечеру, снова покормив оленей, мы достигли реки Песчанки — самой большой реки острова. Тучи сплошь закрыли солнце и небо, и в сыром воздухе мы увидели, как по реке, все прибывая, толчками катится вода. Мы невольно останавливаемся.
— Скорее, скорее, — торопит Хурк и первый въезжает в воду.
Оказывается, река не вскрылась — это талая вода идет по чуть опустившемуся льду. Скорее! — лед набухает и делается рыхлым. Скорее! — река глубокая.
Эта река — половина пути.
Миновав уже середину реки, вдруг останавливается упряжка Хурка, за нею и моя. Хурк оборачивается и кричит Володе, машет ему рукой — не иди по нашим следам, не иди по нашим следам! — Володя не понимает, в чем дело.
— Скорее к берегу! — опять кричит Хурк. — Не по нашим следам!
Володя, наконец, понял, объезжает нас и тоже вдруг останавливается. Мы все стоим на санях, вода чуть-чуть не достает до шкур, которыми они покрыты.
— В чем дело?
— Не знаю… Олени не слушаются.
Олени почему-то погружаются в воду и только судорожно вытягивают шеи — держат над водой бело-розовые носы.
Хурк соскакивает в воду в пимах и малице и толкает санки — они свободно плавают.
Хурк опускается на колени, как олень, вытянув шею, и ощупывает оленьи ноги. Наконец он догадывается: олени провалились в намокший, опустившийся на дно реки лед; он даже не знает, целы ли у них ноги. Оленей надо вытаскивать.
— Раздевайся!
Мы быстро раздеваемся; Володя относит одежду на берег. Хурку раздеваться уже бессмысленно. Выпрячь оленей не удается; вода все прибывает, олени в страхе бьются, пытаясь выбраться, — все путается еще больше.
Хурк отрезает упряжь, и мы на руках выносим санки на берег — это не очень трудно; вытащить оленей труднее; мы сами начинаем проваливаться.