— А почему не хотите сдать шкурку?
Продолжая яростно отрывать куски шерсти вместе с кожей и брезгливо бросая их в таз с грязной водой, Топчик отвечал:
— Такой барахла дорожить — не песец!
С приходом зимы, со снегом вдруг изменился вид поселка.
В поселке растут новые улицы новеньких домов. Жители тундр прибивают на коньки крыш кусок оленьего черепа с ветвистыми рогами, «чтоб дома тоже были, как олени, рогатыми». Рыбаки сушат сети. Длинные драконьи тела рюж переброшены с одного дома по крышам на другой. Дома соединены, будто пойманы в сети. А вот здесь, на протянутой между домами веревке, победно развеваются над тундрой выстиранные фланелевые пеленки и чулочки — целая партия разноцветных детских чулок. Так и появляются в только что выросшем, еще растущем и не сплошь заселенном поселке Оленья улица, Улица, Где Детский Сад, Рыбачья улица, Почтовая улица. На этой улице на снежных наметах выше крыш всегда стоит несколько упряжек: охотники заехали на почту получить газеты и журналы — иногда за три месяца, — отправить телеграмму или получить письмо…
Силуэтами смотрятся на снегу и длинноногие, как на ходулях, чтобы снег не замел, телеграфные столбы, силуэтами — черные лодки на берегу. Лодки чем-то похожи на самолеты. Здесь воля человека воплощена отчетливо: доски хотят выпрямиться, а человек, поразмыслив, как лучше, согнул их — получилась тугая, стремительная, звонкая линия. Как будто движение было поймано человеком, понято человеком и теперь живет при нем: лодка, санки. Самолет.
Здесь, на белом снегу и белом небе, очевидно по контрасту с ненаселенными просторами моря и тундры, особенно отчетливо видно, как все сделанное руками человека несет на себе следы его характера, его природы и разума.
С Топчиком хорошо, потому что просто. Топчик рассуждает мудро: если человек идет в магазин — значит, ему надо; если человек идет в пургу за сорок километров, чтобы увидеть еще один обрывистый берег, — значит, это тоже надо.
Если Топчик не занят, он охотно откликается на наши предложения проделать еще сотню-другую километров к еще одной избушке или к еще одному, по слухам, подошедшему стаду. У него тоже есть вполне достаточный повод — он провожает нас.
Преодолевая течение, едем вверх по Каре, перетаскивая нашу легкую лодку через небольшие пороги; пьем чай во встречных чумах — мы и не знали, что вода в Каре, в тех местах, куда не достигает прилив, такая вкусная; собираем дикий лук и чеснок (они пахнут как настоящие) — пол-лодки завалено травами. Едем на юг.
Красноватые скалистые берега отражаются в воде. За поворотом реки встречаем лебедей — они не пугаются нас, плещутся так, будто хотят расплескать всю реку — расплескивают радугу.
Конусом рябь по воде.
— Мышка плывет на другой берег… — тихо говорит старик.
Ненадолго выбираемся на высокий берег — там уже вывелись стаи комаров. Внизу, на ряби воды, наша лодка, смоленая, с красной бортовой доской. Лодку зовут «Николай Рерих».
Проходили дни, наполненные работой — пилкой ли дров, строительством лодки, — или это была другая работа — поиски, огорчения. Среди них яркие, как праздники, события: поездки в тундру, время, проведенное в охотничьей избушке старика Топчика, приход весны, приход пароходов, дни, когда были миражи, лет лебедей…
Прожитые дни оставили в памяти — как ветер с океана на губах — свой вкус, который нельзя забыть.
Володина упряжка все время отстает.
Черная Машка ленится, крутит головой, сдвигая ошейник, смотрит по сторонам и этим мешает передовому, сбивая ритм его бега.
Топчик, оборачивая к Володе лицо, что-то кричит ему; Володя с силой толкает Машку хореем, но она совсем раскапризничалась, не хочет бежать.
Есть верный способ призвать собаку к повиновению.
Володя останавливает упряжку, быстро завязав повод за копылья саней, выпрягает Машку и, запустив пальцы в длинную шерсть, заиндевевшую на шее за ушами, резко бросает ее назад через голову.
От нескольких сальто в воздухе у Машки кружится голова; Володя идет к ней и, схватив за загривок, волочит к упряжке и запрягает снова.
Сдвинув капюшон, вытирает лоб.
На собственном опыте поняли мы и то, почему, собравшись на охоту, не рекомендуется кормить собак.
Мы идем к Каре, идем, взбираясь на спины сопок.
Вот складкой навис сугроб над ручьем, впадающим в море, вот вмерзшее в песок бревно, и на нем — странно видеть среди снегов — причальное кольцо с продетым в него остатком ржавой цепи; вот ребрами торчит скелет бота, потерпевшего когда-то крушение; маленькая «мигалка» — береговой маяк из тех, что стоят здесь на местах, которые обнажаются во время отливов; просто знакомый камень.
Здесь мы чинили сани; здесь, вырубая из песка, брали бревно на дрова — помнишь, у нас тогда совсем ни полена уже не было? Вот здесь — помнишь? — пропустив старика вперед, я делала рисунок с его уменьшавшейся фигурки… Здесь Тобси сбросил мешок муки: «Совсем едва идут собаки, потом сам приду заберу…» А вот здесь — как это было давно — старик сказал нам, что вон-вон уже виден огонек, — заметил, наверное, что мы тоже едва идем… Помнишь, Тобси потом говорил, что они все лампы, что у них были, и фонарь из сеней зажгли и поставили на окно с той стороны, откуда мы должны были прийти, чтобы огонь пораньше увидели…
В этой ничем не нарушаемой тишине знакомым становится каждый бугор снега, каждая тень от нагроможденных и стоящих отдельно льдин, каждое озеро, зеленым растрескавшимся куполом вспученное над снегами.
А поселок?
Какая это обетованная земля, какой это мир, когда вернешься в поселок из тундры!
Раньше всего встретишь Хальмюр — высокое место над морем, такое торжественное и печальное, каким только и может быть последнее людское прибежище… Но и кладбище здесь говорит о жизни поселка — упрямой жизни людей на этом трудном берегу.
За Хальмюром — ручей. За ним — поселок.
Первые дома совсем замело снегом; вон с сугроба на крышу прыгает серая собака, похожая на шакала, и пытается лапой открыть дверь, ведущую на чердак.
Вон в сторону от поселка — это же его рыжие собаки — едет Петя Молькин. Рюжи смотреть едет, наверное…
За вешалами начинается первая улица — сети сушатся и на домах. На запачканном кровью бревне бабушка Нанук рубит кусок мерзлого нерпичьего мяса. Кружком, пристально следя глазами за ее движениями, сидят восемь ее собак. Идущая мне навстречу Парэй останавливается, коричневым пальцем со сломанным желтым ногтем трогает пятно у меня на щеке и говорит без улыбки:
— Лицо лучше сохранять надо…
Бежит навстречу рыжий ублюдок Тоби, у которого шкура на голове не по размеру скроена, прыгает, толкает лапищами — вот черт! — а потом стоит и смотрит, поворачивая голову из стороны в сторону, и уши болтаются… Неподвижно сидит у своего чума Алика, о чем-то думает; семья Алики — с Таймыра, у них у всех малицы чудно так сшиты: от головы к плечам совсем прямая линия натянутой шкуры.
Около клуба обрывок афиши шуршит по снегу; отворачиваю угол — «Девушки с площади Испании». Интересный фильм, наверное…
Смеется навстречу Илк. В руке у него игрушка — обшитая красным кольцом сукна лохматая куропачья лапка. Белая.
Подхватываю его на руки.
— Зачем чужой сын себе несешь?
Берег. Новые желтенькие лодки — скоро и лед сойдет: некоторые уже и смолить начали.
А вот в проталинках от костров в мерзлоту вбиты новые сваи — смотри, целая новая улица. Тундровая.
С аэродрома взлетел самолет; не говорим, но думаем об одном — откуда? С Диксона, с Северного полюса или… или из Москвы? Может, почта есть…
Потянулись все в одну сторону дымы: час утреннего чая.
Вот и последний дом — дом, в котором мы живем на берегу этого моря, мой дом в этом поселке.