На вершине соседнего холма сидит Иона и что-то делает. Мы идем к нему и садимся рядом. Мы делаем с него рисунки.

Иона стоит на коленях, в темно-малиновой рубахе на малице. Вокруг него белеют костяные — без шерсти уже — оленьи рога. Целая куча. День пасмурный, сопка темная-темная; молодое, крепкое, туго обтянутое кожей темное лицо с очень узкими глазами. Легкий блеск поперек век. И на скулах. Молчит.

Бог какой-то.

Сидит и рубит зачем-то твердые беловатые оленьи рога на кусочки.

Лиловеют дальние сопки.

Потом с холма, на котором сидит Иона, поднимается дым, и все совсем становится похожим на какой-то обряд. Жертвоприношение.

Оказалось, что Иона в старом котле варил для нас из оленьих рогов клей. Клей вышел не очень густой — дров мало, а варить надо долго, — но холсты мы загрунтовали.

— Завтра будем ямдать.

Не понимаем…

— Аргиш делать будем.

Мы очень бестолковые.

Старик, как всегда, выходит утром из чума и, вытянув худую тонкую шею, медленно поворачивая голову, внимательно разглядывает дальние сопки, озера, ручей, небо. Узкие глаза ощупывают каждый камень на сопках, каждую впадину земли, каждое темное пятно на поверхности озера.

Это повторяется каждое утро; старик строг и внимателен, на его лице живут только щели глаз. Стоит, немного сгорбившись, носками внутрь, малица подвязана низко, на бедрах; руки спокойно опущены. Он знает в этой озерной стране все. Он осматривает тундру и небо так же, как свое стадо, где он не знает точного количества оленей, но помнит каждого теленка «в лицо».

Все, как всегда, неторопливо пьют чай, глядя на дымящиеся чашки, вспыхивающие угли, согреваясь чаем и видом костра. Женщины едят особенно медленно, по-своему изящно и, как всегда, следят, чтоб чашки не пустовали. Обычный завтрак.

Потом происходит что-то непонятное. Иона — днем! — пригоняет ездовых оленей, их привязывают почти всех, осматривают, ощупывают копыта. Юноши и старик впрягают их во все сани, хозяйка с дочкой тем временем выносят из чума связанные шкуры, меховые одеяла — все укладывается и завязывается поплотнее и потуже, чтобы занимало как можно меньше места; потом складывают всякую посуду, утварь — низенькие столики уже лежат на нартах кверху ножками; развязывают завязки нюков — покрытия чума, — и нюки покорно сползают с шестов. Все покрытие чума состоит из двух больших кусков шкур, сшитых в виде трапеции, и нужны большое умение, сноровка и ловкость, чтобы на ветру, в мороз, в темноте справиться с ними, набросить каждый из этих кусков на составленные конусом шесты и, обвивая вокруг чума пришитые к нюкам веревки, быстро устроить жилище.

Снимают чум еще быстрее — и вот он уже стоит скелетом черных шестов, между которыми светит низкое солнце, — остов жилища, из которого выносят оставшиеся еще вещи.

Снимают и шесты, укладывая их на особые, длинные и крепкие, нарты.

Все увязано крепко и плотно, остались только два чайника и ящичек-буфет, где хранятся хлеб, сахар и чашки. В чуме не только ничего никогда не теряется — в тундре вообще ничего не пропадает, мы потом много раз убеждались в этом. В чуме, несмотря на частые и трудные переезды, не разбиваются чашки, которые служат иногда больше ста лет, и вам могут рассказать их историю — кто когда их привез и где купил; и даже хрупкие ламповые стекла разбиваются только тогда, когда собаки, войдя в чум, струсят на стекло капли влаги или намерзшие на шкуру кусочки снега или если это же, только несколько иным способом, сделает расшалившийся малыш.

Хозяйка с дочкой подметают сопку гусиными крыльями.

Все снова, неторопливо переговариваясь, пьют чай и вдруг начинают страшно торопиться.

Все вскакивают и бегут к саням. К легковым санкам ездоков привязаны одна за другой по пять-шесть упряжек с грузовыми нартами; у женщин свои санки, несколько иной конструкции, чем легковые и гоночные санки мужчин, — там есть защищенное от ветра местечко для меховой люльки с ребенком и шкуры со щенками.

Старик, подав знак, поехал перегонять стадо.

Все хватают хореи — кс-кс-кс-кш-ш, и длинный аргиш — олений караван вытягивается по тундре, огибает сопку, переплывает речку.

Мы переезжаем на новое пастбище.

Близится первое сентября, и мы еще раз понимаем, как эта жизнь не похожа на привычную нам.

Детей из тундры везут в школу на оленьих упряжках, иногда за сотни километров. На отдельных санках везут лодки — на пути встретятся речки. По пути охота на гусей, уток, можно подстрелить гагару с плотной шкурой или зеленоголового нар-маты.

Путь в школу — долгие, как ненецкая песня, часы езды на холодном ветру, под дождем, смешанным со снегом.

На всех лучшая одежда, украшенная развевающимися полосами цветного сукна.

Первое сентября — праздник и для детей и для родителей, это поездка в поселок, где встретишься с другими людьми из других стойбищ — можно поговорить об охоте, о погоде, о песцовых норках и переселениях леммингов — тундровых мышек, которыми питаются песцы… В поселке кино. Магазин. Новости.

Многих детей везут к морю — к пароходу.

Уже в пятый класс ребята уезжают за море — все вместе.

Володя делает эскиз «Первое сентября».

Уэско везет дочку к пароходу.

Прикидываем, что привезенные нами продукты должны бы, уже кончиться, — едем с ним и мы: пожить и порисовать оставшиеся двадцать — двадцать пять дней в поселке.

В поселке мы устраиваем мастерскую в старой бане; сейчас здесь сложены сети — рюжи и невода. Насколько возможно, выскабливаем заплесневевшие, поросшие мхом стены и полы. Стены от пара и сырости совершенно черные, но, сделанные из бревен, рубленных топором, очень красивы. Мебелью нам служат ящики из-под продуктов, постелями — шкуры. Часть сетей мы вытащили в сени — предбанник, часть оставили; они висят на стенах, белеют поплавками — красиво и не так однообразно черно.

Володя говорит:

— Их мастерская была выдержана в строгих и благородных тонах.

Дни быстро уменьшаются.

Два квадратных окошка с частыми переплетами. Перспектива острова: берег мысками вдается в море; чуть подтаявшая вечная мерзлота.

Вечная мерзлота… На острове это воспринимается по-иному, это уже не только географическое понятие.

Вечностью веет от пустынных берегов, где под фиолетовыми пластами торфа видны спрессованные столетиями слои ракушек и камней, в моренных толщах сохраняется ископаемый лед.

На острове можно встретить торчащие из земли бивни мамонтов. Ледниковые шрамы видны на поверхности валунов.

Вечность живет в кекурах — островитяне забыли, кто сложил эти каменные знаки, увенчанные плоским, напоминающим человеческий профиль камнем, всегда обращенным в сторону моря: своеобразные маяки заблудившимся в тундре…

Все это прочитывается в тяжелых, покрасневших от ветра и солнца веках островитян, в каменной неподвижности их лиц, в глубинах узких глаз. Сохраняется в складках их одежд.

В распахнутую ветром дверь нашего дома — почти всегда ее невозможно закрыть — видно море. Лодки на якорях, причал, поселок — домики стоят один за другим, в одни и те же часы из их труб появляется сбиваемый ветром дым… Дым ползет по земле, свешивается с обрывистого берега. Под берегом видна полоса мокрого песка, по ней разбросаны большие камни. По песку всегда бродят чайки и островные ребятишки, что-то отыскивая.

Я могу смотреть на это часами, неотрывно, это не может наскучить.

Что-то есть, наверное, в этой голой выпуклой линии морского горизонта, в зигзагах черных водорослей на лиловом песке, в обнаженном в отлив морском дне, сплошь покрытом следами волн и чаек, что-то такое… что невозможно забыть. От чего трудно уехать.

Близилось начало занятий в институте. Надо было возвращаться на пятый курс, к лекциям, к госэкзаменам. К преддипломным эскизам — по итогам летней практики.

После пятого курса начнется преддипломная практика — два месяца. Потом, в последний раз, каникулы — и диплом.

До отъезда всего несколько дней.

Мы сидим вечером на деревянном настиле перед нашей баней — мастерской. Нашей первой мастерской, увешанной сетями и рюжами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: