Детвора, отвыкшая от школьной дисциплины, бесшабашно носилась по коридорам, съезжая верхом по перилам большой лестницы, влезала на подоконники, кричала, бегала, играла в коридорах в прятки.
Педагоги проходили как-то боком через эту кутерьму, не вмешиваясь, торопясь уйти в учительскую.
Только однажды учитель рисования не выдержал.
— Господа, — сказал он примирительно, — разве так можно?
Школьники стихли, только одноклассник Алеши, Дроздович, иронически произнес:
— Господа в Черном море купаются.
Учитель смутился.
— Я… я… сорок четыре года так говорю, — забормотал он, — и мне трудно отвыкнуть.
— А отвыкнуть надо! — неумолимо возразил Дроздович.
Эта сцена не понравилась Алеше. Он был согласен с Дроздовичем, что «отвыкать надо», но самоуверенная выходка школьника не понравилась ему.
Многое ему было здесь не по себе.
— Ну, а девчонки зачем здесь? — ворчал он, беседуя с Валькой. — Девчонское дело одно, наше другое. Врозь учиться надо. Их вышиванию следует учить, а нам это ни к чему.
С Семчиком Алеша встречался часто. Семчик ни в какую школу не поступил, но Алешиными успехами живо интересовался.
— Не настоящая это школа, — жаловался Алеша. — Не туда я попал. Должно, в наробразе ошиблись. Это для лодырей школа, для маменькиных сынков.
И Семчик, сочувствуя своему другу, обещал решительно:
— Уж мы за них возьмемся! Я в укоме, погоди-ка, скажу.
Однажды на уроке древней истории случилась с Алешей неприятность. Это был его любимый предмет, хотя учительницу, рыжеволосую крупную женщину, он невзлюбил сразу.
Алеша положил локти на парту, уперся подбородком и жадно слушал. Греки проходили перед ним, возникая из сухих рассказов учительницы, они что-то грозно кричали и удивительно были похожи на бородатых красноармейцев, идущих через город на Таврию.
Какой-то вопрос бился в Алешиной голове. Ему казалось, что не все рассказывает учительница, пропускает что-то, и когда она кончила, он встал и, не подумав ничего, произнес, путаясь в словах:
— Вы только про царей всё говорите, а про народ? Революции там у греков были или как?
Дружный хохот поднялся в классе. Алеша смутился и сел.
Учительница сухо и недовольно объяснила, что преподает она то, что нужно, что в книге написано.
— У нас не клуб, — закончила она. — У нас — школа.
В перерыве все смеялись над Алешей. «Древнегреческий большевик», — прозвали его.
Вечером он жаловался Семчику:
— Влопался я, как дурак: я ведь ничего не знаю, и почерк у меня плохой.
Ему нужно было записаться в младшую группу. Но Валька, который до поступления сюда занимался дома, потащил его за собой.
— Уйду я, — малодушествовал Алеша перед Семчиком, а тот утешал его:
— Контры они все. Ты учись, не дрейфь!
Сам он не учился: некогда.
— Да я всю науку — раз, два — и в дамки, — говорил он. — В комсомоле нас политике учат. Чего еще?!
И Алеша решил не сдаваться.
Он не совался больше с вопросами, бросил работать в школьной библиотеке, не ходил на собрания, — он весь был полон мучительным сознанием своей неграмотности, некультурности, желанием догнать своих товарищей по группе.
Он присматривался к ним. Тут было много бывших гимназистов. Гражданская война помешала им кончить учение, и вот, великовозрастные, злые, они торопились разделаться с наукой, чтобы начать жить.
— У меня у одного мундир был, — сказал ему как-то Толя Пышный, шестнадцатилетний пухлый голубоглазый юноша, — серебром шит, а у остальных только куртки.
Учились в школе и детишки новых, только народившихся или возродившихся торговцев, рестораторов, людей нэпа. Золотушный сынишка Мерлиса, которого Алеша видел во дворе у Семчика, испуганно посторонился, впервые встретив Алешу в школе.
— А! И ты тут? — удивился Алексей. — Как тебя приняли?
Мерлис сердито огрызнулся:
— А тебя как?
— Мне все двери открыты, — сказал Алеша. — Я рабочий человек.
Удивляли Алешу и девочки: прилизанные, аккуратненькие, они проходили между парт, будто танцевали.
На уроке обществоведения одна из них спросила:
— Какая все-таки разница между большевиками и коммунистами?
«Где они были, когда черти дохли? — удивлялся Алеша. — Как прошла мимо них вся горячая пора? Где они отсиделись? Под маменькиными подолами, что ли? Вертихвостки!»
Были в группе и свои ребята. Их было немало, но Алеша смотрел на все злым глазом и видел только Мерлиса, Пышного да вертихвосток.
Он достал нужные книжки, с головой нырнул в учебу, даже к Семчику перестал ходить по вечерам.
Встретились раз.
— Учишься? — спросил Семчик. — Чего ж не заходишь?
— Учусь. Некогда.
— Контры как?
— Да ну их!
И он в самом деле махнул на все рукой и, как сурок в норку, спрятался в книги.
Ковбыш тяжелым, неподвижным взглядом уставился в начерченный на доске треугольник.
Томительное, щемящее молчание висело в классе, только с отсыревшего потолка падала капля за каплей: кап-кап, словно закипала вода в котелке.
Ковбыш потянулся к доске, неуверенно постучал мелом по пузатым сторонам грубо начерченного треугольника, переступил с ноги на ногу и беспомощно опустил руку. Мел упал к его ногам и покатился по полу.
Над классом плыла тишина, тяжелая, как туча.
— Болван! — вдруг отчетливо и злобно произнес Хрум, преподаватель математики. Он подошел к Ковбышу и, протыкая его острым указательным пальцем, прошипел: — Вы болван, Ковбыш!
На задней парте кто-то радостно взвизгнул, но, встретив тишину, испуганно сник.
Лицо Ковбыша медленно начало краснеть. Вспыхнула щека, нос, даже кончики ушей, — теперь это была медь.
— Я вам не болван, — прошептал Ковбыш и тоскливо посмотрел на учителя. — Вы не имеете права.
Он потоптался на месте, не зная, куда ему девать свои большие руки, потом вдруг круто повернулся на каблуках, как солдат, и тяжелым, широким шагом пошел прочь из класса.
Дребезжа стеклами, захлопнулась за ним дверь.
Хрум посмотрел на дверь, вытер платком лысину, помахал зачем-то платком в воздухе и, наконец, бледно улыбнулся.
— Ну-с!.. — сказал он и остановился.
В разных концах класса, не сговариваясь, не говоря ни слова, поднялись с места Алеша, Юлька, Лукьянов и молча, не останавливаясь, пошли между парт к двери. Дверь захлопнулась за ними. Только Лукьянов задержался в дверях, обернулся и махнул рукой: пошли, мол.
В классе закипал шум.
Хлопая крышками парт, торопливо, шумно поднимались с мест школьники и, толкаясь в проходах между партами, спешили к двери. Одни демонстративно, решительно проходили перед самым носом растерявшегося учителя; другие неохотно, озираясь на товарищей, прошмыгивали около стенок; третьи медлили, испуганные этим необычным происшествием.
Хрум сначала растерялся, потом озлился, закричал:
— По местам садитесь! — Но, увидев, что его никто не слушает, побледнел, съежился и испуганно стал следить за тем, кто и как уходит.
Когда в коридоре собралось больше половины класса, школьники подошли к дверям и закричали оставшимся:
— А вы? Что же? Ну!
Хрум схватил классный журнал и бросился из класса. Его встретили сразу упавшим молчанием, и в нем, в этом сдержанном и дисциплинированном молчании, Хрум учуял не раскаяние, а злость и силу.
— Я вас! — закричал он в бессильной ярости и, ссутулясь, побежал в учительскую.
В классе теперь не было никого.
Впрочем, один, да… вон, в углу, у окошка, спокойно сидел кто-то.
— Глядите! — заволновался Лукьянов. — Ковалев-то не вышел.
Школьники бродили по всему зданию, сдержанно разговаривая и нешумно шаля: еще шли уроки в других классах. Большинство побежало на улицу. Девочки по трое, по четверо, обнявшись за талии, чинно гуляли по коридору.
Около Лукьянова столпилась небольшая кучка: Алеша, Юлька, Голыш, — Ковбыша не было ни здесь, ни вообще в здании школы.