Упало тяжелое молчание. Павлик испуганно осмотрелся: рабочие сидели в угрюмом раздумье.
Сосед наклонился к мастеру Абраму Павловичу и сказал зачем-то:
— Ни крупиночки, а? Ни крупиночки дома, а? — Его рыжие ресницы беспомощно моргали. Мастер пожал плечами и ничего не ответил, а Павлик вспомнил почему-то отца, раскачивающегося на Миллионной.
Кто-то выскочил вдруг из рядов и побежал к сцене.
— По хатам, братцы! — закричал он что есть силы. — Разбегайтесь, пока целы, по хатам. Рятуйсь[2] сам, кто может. Та нехай он сгорит, завод, и получка ваша! Разбегайтесь по хатам, братцы-ы! Пропадем! Караул!
Крик его ударился о низенький потолок зала. Сразу стало тесно и душно. Горячая тревога, как на пожаре, охватила собрание. Люди вскакивали с мест и, размахивая кулаками, кричали. А над этим беспорядочным шумом метался, как обезумевший набат, пронзительный, почти бабий крик:
— Кар-раул!
Загоруйко вертел в руках листки. Не обращая внимания на шум, он делал карандашом какие-то расчеты. Иногда подымал глаза к потолку, губы его шевелились, глаза щурились: он подсчитывал.
— За месяц уплатить можем сейчас, — произнес, наконец, он. — Остальное — как пустим домну.
Он сказал это не очень громко, раздумчиво, но — странное дело! — его услышали. И шум сразу оборвался, как подрезанный.
— Как говоришь, хозяин? — спросил недоверчиво старый слесарь, сидевший на приступочках сцены. Он встал и, приложив к уху ладонь, наклонился, прислушиваясь. — Как говоришь, хозяин?
— За месяц можем уплатить сейчас, — уверенно произнес Загоруйко. — И домну пустим.
— А остальное? — спросил недоверчиво слесарь.
— Как печь пустим.
— А хлеб?
Загоруйко потоптался на месте.
Слесарь покачал головой.
— Обманываешь, хозяин! Опять обманываешь! — сказал он печально. — Зачем обманываешь?
— Да! — закричал тогда, вскочив с места, Никита Стародубцев. — Да! Обманем себя еще раз, а печку пустим. Пропадем без печки, все пропадем! У кого есть хата? Куда пойдете без завода? А республика? Подтянем пояса потуже — пустим печку.
— Туже некуда, — сказал слесарь, печально улыбаясь, и влез на сцену.
Он снял ремень, показал собранию — некуда туже.
Тощий, он был похож на жердь, на которой болталась рубаха. Он вертел ремень в руке, потом вынул нож, сделал в ремне новую дырочку, подпоясался, улыбнулся виновато.
— Сбрехал я, старый пес: еще на одну дырочку можно!
Восстановление домны началось.
Абрам Павлович Гамаюн поставил Павлика в своей бригаде нагревальщиком заклепок. Это все, что он мог сделать для племянника.
Никто из нагревальщиков не работал так споро, как Павлик. Ни у кого не было такого вишневого цвета нагрева, словно это была не заклепка, простой кусок горячего железа, а алая вишенка, зреющая и играющая на солнце. Ни у кого не было такого жара в саламандре, никто не нагревал в рабочий день столько заклепок, никто не умел так сноровисто подать пылающую заклепку котельщику, как Павлик.
Его лицо почернело и высохло от вечного жара жаровни, на щеках и на носу появились небольшие алые пятна. Все хвалили Павлика. Сам мастер, ставший вдруг строгим к племяннику, не мог удержаться от похвалы.
— Не племянника хвалю, — говорил он радостно, — нагревальщика я хвалю.
Мастер иногда вдруг останавливался среди работы и смотрел на белокурую грязную голову, склонившуюся над жаровней. Лицо мастера расплывалось в улыбке, он одобрительно качал головой и говорил рабочим:
— Из этого будет толк! Я — мастер: я знаю.
Павлик краснел от этих похвал, он старался работать еще лучше. Заклепки прыгали в его щипцах, словно он вытаскивал из огня звезды.
К Павликовой саламандре часто приходили греться рабочие — на дворе уже был холодный, ветреный декабрь. Ползающих по кожуху домны котельщиков продувало острым сквозняком; по утрам железо покрывалось легкой, хрупкой изморозью, тающей под рукой.
Рабочие держали над жаровней зябкие руки. Тонкий, колеблющийся, как стекло, струился жар. Раскаленный кокс, пепельный сверху, был огненно-бел внутри.
Курили махорку. Медленно свертывали толстыми, неловкими пальцами козьи ножки. Прикуривали от раскаленных боков саламандры. Махорочный едкий дым смешивался со сладким запахом горящего кокса.
— Ну, во-от! — благодушно говорили рабочие. — Вот и курим!
Глубоко и жадно затягивались, медленно и скупо выпускали дым.
— Вот и курим!
От саламандры притекал ровный и ласковый жар. Он полз по зябким ладоням, по рукаву, по груди. Колени, чуть наклоненные вперед, дрожали сладостной дрожью. Пальцы ног зябли. Дремота охватывала людей.
Мастер прибегал и начинал ругаться. Он кричал сердито и хрипло, хватаясь рукой за простуженное горло.
— Курим? Ага? Курим? Задки греем? Ага?
Неохотно бросали цигарки, приминали огонек осторожно подошвой, натягивали рукавицы, лезли на леса и приникали к покрытому бледной изморозью кожуху печи.
И Павлик следил за ними завистливыми глазами. Он мысленно вытаскивал пневматический молоток, или сверло, или райбер. Вместе с ними он вгрызался в звонкое железо. Вот изморозь быстро и испуганно сыплется вниз. Кипит работа.
— Заклепку!
— Есть!
— Заклепку!
— Есть!
И ровный, красивый, аккуратный шов вырастает на тонком кожухе. Заклепки блестят, как большие солдатские пуговицы на отцовском френче.
Чаще всего Павлик смотрел, как работает худой слесарь дядя Баглий, тот самый, который проколол на собрании дырочку в ремне.
Дядя Баглий никогда не слезал греться; по гудку взобравшись на леса, он сходил с них, только когда уже темнело. Он сходил тогда, торопясь и поеживаясь. Длинное его рваное пальто с выцветшим вельветовым воротником и большим прорезом сзади развевалось на ветру. Дядя Баглий, ссутулясь, бежал из завода. Заходил по дороге в кооператив, уныло смотрел на пустые полки, спрашивал приказчика, деликатно покашливая:
— Не слыхал, почтенный… кхе-кхе!.. муку скоро, того… кхе-кхе!.. Ась?
Приказчик лениво пожимал плечами. Дядя Баглий еще более съеживался и уходил. Дома его ждало трое голодных ртов, разинутых, как клювы галчат. Жена старика померла.
А наутро по гудку он был на лесах, и Павлик следил за ним восторженным взглядом.
«Вот так бы работать, как дядя Баглий!» — мечтал он и однажды спросил у дядьки:
— Дядя, почему Баглий не мастер? Дядька окинул племянника удивленным взглядом, но все-таки ответил:
— Образованности у него нет. Образованности! — Потом подумал и, желая быть справедливым, добавил: — Тихий он. Тихие в мастера не выходят. — Спохватился и закончил: — Ну, какой с дяди Баглия мастер! Слесарь! Слесарь — он первой руки. Это точно!
Дядька Абрам Павлович теперь повеселел: он отпускал шутки, подзадоривал рабочих. Он, как мячик, прыгал по лесам, радовался: «Йдет дело, йдет!» Лист к листу, конструкция к конструкции, железо к железу — росла печь.
— Йдет дело, йдет! — радостно говорил мастер Павлику. — Старайся, сынок! Ну, взяли! — и громко смеялся бодрым, молодцеватым смехом.
Теперь он почти не бывал дома, пропадал на стройке. Вот откуда у него эта ровная веселость.
Дело йдет! Йдет дело!
После работы Павлик иногда лез на леса. Он присматривался к тому, как складывается, слаживается железное тело печи. Щупал руками шершавые головки заклепок. Это были его дети, они выходили из его щипцов горячими и бесформенными, — здесь, под искусным молотком, побившим их, они застыли и прочно заняли свое место.
И Павлику хотелось скорее найти свое настоящее место. Неужели ему только и делать, что нагревать железо?
Говорят взрослые, знающие: люди никогда не бывают довольными. А Павлику кажется: ничего ему не надо, только бы станок или слесарный инструмент. Руки его чесались от нетерпения.
Однажды мастер пришел из конторы веселый и торжественный.
— Ну, Павло Васильевич, поздравляю вас! — сказал он Павлику и церемонно протянул руку. — Поздравляю вас, Павел Васильевич! Поздравляю!
2
Спасайся!