Павлик задрожал в радостном нетерпении.
— Ну? — выдохнул он.
— Установлена вам, Павло Васильевич, жалованья огромная — двести сорок тысяч рублей в месяц. Магарыч с вас!
Двести сорок тысяч рублей — это большая сумма. За нее можно на толкучке купить фунт пшена, например, или семь фунтов соли, или полфунта сахара.
Сахар, впрочем, привезли на завод. Было объявлено: дадут строителям сахар по пятнадцать тысяч рублей за фунт. Записывайтесь, сдавайте деньги уполномоченному, получайте сахар: пейте, ешьте сладко.
Это было объявлено утром, и весь день об этом только и говорилось на лесах. Даже дядя Баглий на этот раз разговорился.
— Вот сахар, — сказал он умильно, — сахарок! — и прищелкнул пальцами.
Но к середине дня поползла по лесам тревога.
— Ой, неладно с этим сахаром! — шептались кое-где. — Ой, дурят!
— Зачем деньги вперед? Нет! Ты товар дай и деньги бери. А то — вперед!
— И очень просто: деньги возьмут, а уполномоченный и был таков: Митькой звали, фить, сыпь ему на хвост соли.
— Та наш же уполномоченный, тутошний: куда ж ему бежать? — возражали иные. — Тю, скаженные люди! Сами себе не верят.
— Я себе верю, — мотался между котельщиками парень в рваной овчине. — Я себе верю, пока у меня в кармане блоха на аркане, а как в кармане пятак — нет! — и себе не верю.
К концу дня мнение на печи создалось твердое: «На сахар не писаться».
Слухи выросли до гигантских размеров. Судьба сахарных денег, если они будут собраны, рисовалась каждому четко: деньги возьмут, сахару не дадут, сбегут с деньгами, — все равно, говорят, завод отдают немцам. Особенно старался парень в рваной овчине. Он клялся, божился, бил себя кулаками в грудь, убеждал не писаться на сахар.
— Оно деньги не деньги, — кричал он, — да зачем свое кровное ворам отдавать?
На другой день пришел уполномоченный.
— Ну, — сказал он озабоченно, — давай, да не толпись, — и развернул на случайном ящике бумагу.
Но никто не подошел к нему. Молчаливо отошли котельщики, монтажники, слесари, сели в стороне, стали завтракать.
Дядя Баглий подошел тогда к уполномоченному, испуганно оглянулся кругом и полез в карман. Он достал потрепанный кошелек, похожий на табачный кисет, открыл его и вынул деньги.
— Я советской власти верю, — сказал он глухо.
Отсчитал деньги, спрятал кошелек, деньги держал в правой руке. Вдруг он наклонился к уполномоченному и прошептал умоляюще:
— Дети у меня, товарищ… того… так вы, того… чтоб мои деньги и чтоб сахар…
Уполномоченный недоуменно посмотрел на него.
— Будет сахар, дядя Баглий. Чего волнуешься?
— Вот, вот! — обрадовался старик. — Я верю. Так вы того… того… С деньгами осторожнее… осторожнее. Не потеряйте часом… Дети… того…
Около ящика уже росла очередь. Павлик тоже решил записаться на сахар.
«Матери пошлю», — думал он, сжимая в ладони первую получку. Загоруйко сдержал слово: получку выдал.
А когда Павлик, записавшись, вышел из сконфуженной и притихшей очереди, то где-то в конце ее он увидел и парня в рваной овчине.
— И ты за сахаром? — закричал Павлик, но парень погрозил ему кулаком.
Через неделю всем записавшимся выдали сахар.
Дядя Баглий вышел, отягощенный двумя головами сахара. Лицо слесаря сияло тихим счастьем. Он шел прямой и гордый: он нес сахар детям. Парень в рваной овчине больше всех шумел и в очереди: теперь он хотел раньше всех получать сахар. Ругаясь, он шел сейчас с Баглием.
— Сахар, сахар! — ворчал он. — Что сахар, когда хлеба нет!
Дядя Баглий вдруг остановился. Лицо его медленно начало краснеть, глаза налились кровью.
— Убью! — закричал он и, взметнув головы сахара, пошел на рваную овчину. — Убью-у-у-у!
Парень отскочил в сторону.
— Кар-раул! — закричал он пронзительно. — Убивают!
Рабочие сбежались на крик и увидели дядю Баглия с высоко поднятыми головами сахара.
— У-у-у! — рычал он и потрясал синими головами.
Он чудак, дядя Баглий. Вот он однажды пришел на работу пьяным, впервые за все время, что знает его Павлик. Старые рабочие, однако, не удивились.
— Это его день! — объяснили они, смеясь, Павлику. — Это его день!
Дядя Баглий пришел не один, а с двумя маленькими дочками.
— Вот смотрите, дочки! — кричал он хвастливо и показывал на огромную махину печи. — Смотрите хорошенько, дочки, что ваш отец делает, что это он строит неутомимо… — И он принимался плакать и целовать дочек, рабочих, Павлика.
Слесарь был в чистой вышитой рубахе, в праздничном пиджачке, и бородка аккуратно подстрижена, и волосы расчесаны.
Это был его день. Он был царь. Он был богач. Он был мастер. Широко ходил он по стройке, выпрямившийся и помолодевший. Девочки еле успевали за ним.
— Вот смотрите, дочки! — кричал он. — Вот каупера, вот кожух, вот «колбаса», — словно он показывал им свои владения.
А назавтра, еще более съежившийся и притихший, он снова был на своем рабочем месте.
Все люди чудаки. Павлик никогда не мог бы сказать, как поступит в следующую минуту тот или иной рабочий. Вот он ворчит и ругает все на свете: себя, власть, большевиков, погоду, домну, товарищей, ворча натягивает рукавицы, ворча берет инструмент, ворча идет работать, и вдруг — звончее звонкого раздается его голос:
— Ну, веселее, земляки! Чтоб шипело!
У Павлика были приметливые глаза, жадные к новому: он все видел, замечал, прятал в свою копилку. Друзьями он не успел обзавестись — накопленное ворошил сам, иногда только спрашивал дядьку. Неожиданные эти, ни с чем не связанные вопросы удивляли, сбивали с толку мастера.
— Тебе зачем? — сердито огрызался он.
— Да так, — смущался Павлик, — интересно.
Ему хотелось, например, подойти к мастеру и спросить: «Дядя, почему вы такой?» — «Какой такой?» — растерянно спросит мастер, и Павлик не сумеет объяснить — какой.
Но дядька интересовал его жгуче, так же как и дядя Баглий. Павлику хотелось быть, как они, как они оба, хотя не было более разных людей, чем мастер и слесарь.
И все же было одно общее и у мастера, и у слесаря, да и у самого Павлика: все они яростно любили работу.
Мастер теперь сутками пропадал на стройке. Он даже кровать свою перенес сюда. В маленькой мастеровской «каютке» курилась железная печурка, плохо обмазанная глиной. И на ней все время стоял под парами большой чайник — из тех, что возят с собой кондуктора. Павлик оставался с дядькой здесь на ночь, топил печь и бегал с чайником по воду.
Тетка Варвара приносила им еду. Мужа она боялась, стоя ожидала, пока он кончит есть, молча забирала посуду. Павлик удивлялся: разве можно бояться дядьку Абрама? Он добрый. Но такие уж чудаки: вот он к Павлику добрый, а к детям своим груб и строг.
Когда мастер выходил из «каютки», тетка Варвара давала волю своим чувствам — плакалась Павлику:
— Ой, подохнем мы все, попухнем с голоду! Ой, хоть продавай с себя последнее, из дома неси! Ой, хоть с сумой иди по добрым людям!
Павлик знал: правда в ее словах есть. Теперь, увлеченный стройкой, дядя Абрам не работал дома, на рынок. Вольное, сытное житье кончилось. Семья перешла на паек.
— Та нехай она сгорит, ваша домна! Скоро вы ее кончите? — спрашивала тетка. — Что ему, старому дураку, больше всех надо, что он пропадает там днем и ночью? О семье бы подумал. Як бы не Трофим…
На рынок теперь работал один дядя Трофим. У него были связи с торговцами, он сдавал им сработанную продукцию: то хитроумные зажигалки в виде револьвера или ботинка, то вдруг принимался точить из дерева замысловатые детские игрушки. Потом бросал и это: изготовлял гребенки, брошки, пряжки. А однажды даже взялся выдувать изделия из стекла. Он все умел, и все ему быстро надоедало. Усталый, ничем не интересующийся, молчаливый, он лежал тогда по целым дням на кровати, посасывал трубку и наполнял комнату тяжелым и стойким запахом английского табака.
«Вот три брата, — думал иногда Павлик: — отец, мастер и дядя Трофим, а какие они разные! Отчего это?»