Она бросилась к книгам, к специальным журналам. Ну, а тут? Тут ведь не могут проповедовать поповские сказки? Прочла и удивилась: какое неловкое бормотанье в солидных книгах, какое трусливое виляние! Да, закон эволюции действительно научен. Да, жизнь на земле пошла от соединения материи, но руководило всем этим, двинуло, направило высшее начало — бог.
С тех пор стали серыми и скучными уроки Кожуховой. О Дарвине ее ученики не спрашивали, — она не говорила. Отец Павел похвалил мирную естественницу и после ее уроков шел преподавать закон божий.
В новой школе она по старинке преподавала — без Дарвина.
«Был ли Дарвин верующим и почему создал антирелигиозное учение? Ах вы, чудак в очках!» — ласково думает Кожухова, решительно откладывает в сторону принесенные таблицы и кладет на кафедру руки.
— Дети! — хочет начать она, как всегда, но какие же это дети! Она ищет нужное обращение и вдруг легко и свободно начинает: — Товарищи! Я хочу рассказать вам о Дарвине, о его прекрасном учении, разбивающем поповские сказки и оковы религии.
В шестой группе в это время шел урок немецкого языка. Красный, вспотевший Лукьянов стоял у доски, на которой висела большая картина: мирная немецкая семья пила кофе в саду около дома; старик с пышными седыми бакенбардами дремал в кресле под яблоней; бабушка в чепце вязала чулок; у ее ног копошились кошки. Черноусый мужчина пил кофе, который заботливо наливала ему белолицая, полная немка. Рыжеволосая девочка в платьице с кружевами читала книжку. Высунув розовый язык, лежала большая смирная собака. В беспросветно голубом небе замерло солнце.
— Was macht der Grossfater? — допытывался у Лукьянова учитель немецкого языка Софрон Харитонович.
«Дрыхнет твой Grossfater! — злобно думал Алеша. — Дрыхнет, вот что он macht. А садовник для него небось на яблоню полез».
Ему хотелось рвануться, убежать от этих сонных Grossfater’ов и милых, рыжеволосых, невыносимо приличных девиц, — убежать в коридор, ринуться в ребячий шум, спорить, бороться, убеждать, доказывать. Он не мог дождаться конца урока, встал и хрипло пробормотал:
— Позвольте выйти!
В коридоре не было ни души. Алеша подошел к окну: по улице торопливо шли прохожие; скрипя, проехал грузовик; ползли сани, нагруженные дровами; шли красноармейцы в баню. Синий пар плыл над улицей.
Задумавшись, Алексей пошел по коридору. Какой он веры? — спросила «белорыбица». Какой он нации? — спросил Хрум. Какой он партии? — спросил Рябинин. Вот сколько, оказывается, есть вопросов в мире.
Ковалев пришел в школу после третьего урока. Устало поднялся по лестнице, остановился около двери, подумал, что, пожалуй, лучше было совсем не приходить в школу. Пойти домой отдохнуть, выспаться? С зари он сегодня на ногах. Ходил на соляные рудники. Знакомый инженер обещал устроить на работу. Даром ходил. Рудники почти стоят. Инженер смущенно предложил Никите пойти на… погрузку соли.
— На погрузку? — усмехнулся Ковалев. — А вы еще бывали когда-то у нас в доме! И даже, кажется, нашу водку пили.
Он ушел, не попрощавшись. Впрочем, возможно, что в конце концов придется идти на погрузку. Куда деваться? Все разорено. На рудниках рассказывают: горит соль. Некому вывозить. Смешно: соль — и вдруг горит! Все катится в пропасть. Пусть! Пусть горит — соль, уголь, трава, города, — пусть все сгорит! Голая земля. И жизнь наново. Испуганные, поросшие шерстью люди, сбившиеся в стадо, — и пастухи с батогами. И чтоб батог в три кнута.
Ковалев толкнул дверь и вошел. Какой-то малыш налетел на него и упал под ноги. Никита поморщился.
«Долго ли я еще буду школьником? — ожесточенно подумал он. — Дурацкое дело!»
Конечно, лучше было вовсе не приходить в школу. Сейчас прибежит Воробейчик с бумагами, с охапкой доносов: тот курил, этот сказал то-то, та грызла семечки.
Сейчас начнется нудный школьный день. Вот — Воробейчик уже бежит. Что еще?
Вместе с Воробейчиком к Ковалеву подбежали Лариса Алферова и Толя Пышный.
— Где ты был? — набросились они на Ковалева. — Что тут творится!
Никита брезгливо остановил их:
— Зачем же кричать? Ну, что у вас?
Они потащили его к плакатам. По дороге к ним пристал Канторович.
— В школе раскол, — сказал он Ковалеву. — Они ненавидят нас.
— А, паникеры! — выругался Никита.
Усмехаясь, он смотрел на сбившуюся вокруг него кучку. Все-таки ему было приятно, что вот ждали его, считают его своим вождем, верят ему.
— Ну, посмотрим, что там случилось! — сказал он беззаботно. — Какие тут у вас дела?
Они подошли к плакатам. Небольшая кучка школьников толпилась здесь возле Лукьянова и Алеши.
Никита медленно прочел плакаты и усмехнулся. Неудачно начинала ячейка: предлагала детворе отказаться от праздников. Кто же пойдет на это?
Он увидел, что от него ждут решительных действий. Он шагнул к Лукьянову.
— Кто? — спросил он спокойно. — Кто позволил вывесить в школе прокламации без ведома старостата?
Лукьянов засмеялся:
— Забыли спросить!
— В другой раз спросите!
Ковалев медленно подошел к плакатам, спокойно содрал их и разорвал на части.
— Ах! — ахнула толпа.
Алеша рванулся вперед, но его удержал невозмутимый Лукьянов. Он, улыбаясь, смотрел, как, кружась, падали на пол обрывки плакатов.
— Все видели? — спросил он, показывая на клочки. — Все видели?
Впервые Алеша заметил, как вдруг побледнел Ковалев, словно изморозь легла на загорелое лицо. И впервые Алеша удивленно подумал о Лукьянове:
«Ну, па-арень!»
Но из бледного Ковалев становится уже синим. Злость душит его. Какая злость! Горло перехватило.
— Не запугаешь! — хрипло закричал он. — Не запугаешь! — Он слышит смех в толпе. — Разойдись! — заревел он тогда что есть силы. — Разойдись! По классам! По классам! Разойдись!
— Слышите! Слышите! — рванулся Алеша. — Слышите! Это казачий есаул Ковалев орет нам: «Разойдись! Разойдись!» Браво, браво, браво!
— Вы хулиган, Гайдаш! — не помня себя, заорал Ковалев. — Вы хулиган!
Он сам потом удивился: как мог так потерять себя, так забыться? Но тогда яростная и последняя злоба клокотала в нем, а пальцы судорожно сжимались.
«Нагаек, нагаек бы!»
Лукьяновцы сгрудились вокруг него. Он видел их прыгающие губы, слышал яростные, враждебные крики, чуял их злость, но остановиться не мог и, тоскуя о нагайке, хрипло кричал:
— Разойдись! Разойдись!
Вот вспыхивает Юлькина тяжелая коса.
— Ребята! — звонко кричит она. — Что же это, ребята?
Вот Голыш продирается к нему, кулаки свои с набухшими синими жилами тычет в лицо.
— Разойдись! — шипит он. — Га?
Вот Алеша вскакивает на подоконник. Волнуясь и петушась, бросает школе:
— Такой старостат, ребята, такое самоуправление, ребята…
И толпа подхватывает:
— К черту!
Где же свои, ковалевские? Их голосов не слышно.
Мелькнуло серое, как у утопленника, лицо Воробейчика. Мелькнуло и опять утонуло.
Яростная бушует школа:
— Перевыборы! Перевыборы!
— Почему ячейка молчала?
— И ячейку к черту!
— Переизбрать ячейку!
Пробиться сквозь толпу и уйти невозможно. Опустив голову, молча стоит Ковалев.
«Математика — великая наука, господин Хрум. Их — тысячи, а мы — единицы! Так-с? Ergo, нужно идти грузить соль? Так? Но если бы нагайку… Или взвод, не казаков, — нет! — взвод кадетов, казачьих детей, взводишко скаутов с нагайками, вот бы тогда математика оказалась дрянной наукой! Нагаек, нагаек, нагаек бы!»
А школа кричит:
— На голоса-а-а! На голоса-а!..
— Перевыборы!..
— Това-арищи! Товари-арищи-и!
— На голоса-а-а!
И вдруг дрогнул шум, попятился, пополз по полу, стих. Высокий седой заведующий школой молча ждал, когда замрет шум.
— Были звонки, товарищи, — сказал, наконец, он. — Надо идти на уроки.
Толпа качнулась, распалась, начала редеть. Заведующий нашел глазами Лукьянова и, ткнув в него пальцем, сказал: