Шива без головы, многорукий, на спине лежит, как жук, тело розовое, облущенное, псориазное. Никого в храме. Угли в костре тлеют. Стены пещерные. Будто обшит бревнами, одет в них, для формы. Лазы вверху, ступени к ним каменные, сглаженные, масляные. Прокопченные своды.
Скамья. Сели. Тишь. Как в замедленной съемке ведро в колодец, бесшумно летим, разматываясь. Это не храм. А что? Кто, поправляешь шепотом. Вышли.
Пишет, переворачивает страницу. Протягивает два листка, свернутые и завязанные тесемкой, – тебе и мне. И два жестяных блюдца: цветы, сласти, свечка. – Через двадцать минут, – говорит, показывая в сторону храма. Зашли за угол, сели под горящей стеной, развернули, читаем: “The date of birth details are stated by Lord Shiva according to the Tamil Calendar, Tamil Year Vilambi, Tamil Month
Margazhhi, Tamil Date 25 (09-01-1959), Day Friday, Star Uthiradam,
Rasi Sagittarius, Lagna Leo…”2.
Вошли. Никого. У алтаря – чаша с огнем, ее не было. И три подстилки дерюжные вокруг нее. Сели. Ждем. Ни шороха. – Здесь что, – зажег спичку, затепливаю наши пуджи в блюдцах, – самообслуживание? – Нет,
– шепчешь, – вот он сидит, с нами, – складываешь ладони, киваешь этой третьей дерюге напротив нас: – Намаскар! – Теперь, – говорю, – нужно сжечь натальные карты. В чаше. И увидеть в огне: тебя, в алмазном дожде, праведницу, семидесяти восьми лет, святую, в родном доме, здесь, чуть северней, и олени с влажно-карими глазами входят к тебе, трутся о притолоку, и деревья-паломники теснятся к дому, и люди глядят в окна… – И тебя, – подхватываешь шепотом, – восьмидесяти девяти, исцеляющим народы возложением рук. Ом, – склоняешься. – Ом, – отвечаю. Глядим в чашу. И оба вздрагиваем, отшатываясь. Барабан. И горны, дудки. Вдруг. Там – за стенами. Будто идут по кругу. Громче, тише. Будто обходят его, музыкой обметывают этот храм горящий. Или – что? Законопатили вход, жгут нас? Пуджа? С музыкой. Жертва принесена. Слово и жертва, помнишь? Так был Индра рожден – сочетанием Слова и Жертвы. Самое время, в огне. Обнял.
Отводишь лицо. Тебе не до шуток. Вышли.
Идут. Трое их, полуголые, в отсветах, а четвертый с большим барабаном, чуть отстает. Быстро идут, торопливо. И ноги так высоко поднимают, сгибая в коленях почти к животу. И поют. Круг за кругом обметывают. У второго под мышкой – корова, крашеная, деревянная, без ноги. А в руке рожок, у губ. За ним третий, с каким-то курдюком с сосцами, дует в них поочередно. Или это Шива? В него дует? А первого не видно, свернул за угол. Вот он – спиной вперед идет с двумя факелами, машет ими, выписывает колеса, след от них остается висеть во тьме. Второй сквозь эти кольца идет с рожком. А того звездочета уже нет под деревом. Может, он среди них? Нет, не похоже. Втекли в храм, дверь закрыли. Стихло. Вышли: два садху – один в белом, другой в пурпурном, и два в штатском – пиджак, брюки. Прошли, будто сквозь нас, и растворились.
Одни. Луна над храмом, на убыль. Сходим по лестнице. Стон. Ближе, там, во тьме. Слон? Слон, стоит в саду, ветви перебирает у ног хоботом, бивни поблескивают в лунном свете. Сад заглохший, прямо за лестницей, у подножья. Ни плетня, ни ограды. Стоит, обдирает листву.
Ногой прижмет ветку к земле и узелком хобота скользит по ветке до края, потом несет этот букетик листвы в рот. Ест, раскачиваясь и постанывая, будто тихо так на трубе играет. Подходим ближе.
Маленькая молельня, под открытым, у края сада. Часовня, родник и коровка железная, в венке цветочном на шее, в сад смотрит. Туда, где слон раскачивается во тьме, смотрит на эти лампадки капельные вокруг коровы. Развернул сверток с пуджами, размахнулся, кинул ему одну во тьму. Долетела ли? Водит хоботом по земле, принюхивается, шуршит ветками, нашел, ест. Вторую кинул. Потом ты. Стоим в этом круге капельном, огневом и кидаем – туда, в лунный валун во тьме, глядящий на нас оттуда, из рая – смеркшегося, заглохшего, все еще теплого.
Вспомнила, вынула из кокоса те, от девочки, от поющих колонн, за тридевять. Летят навесом. А он стоит, опустив хобот к земле, слушает, где упадет. Ищет, взял, постанывает, раскачиваясь, на трубе играет. Будто слова выстанывает, теплые еще, дочеловечьи, как соль сосет их, эти руины звука, высолы алфавитов. Ты подпеваешь ему тихонько, покачиваясь во тьме. Скомкиваю эти листки наши, размахиваюсь, нет, недобросил. Прислушивается, водит хоботом по земле, взял. Ест? Не слышишь, покачиваешься, плывешь, свет лоскутный, ветви скользят по палубе, облапывая, путаясь между нами.
В платьице ты в нем, как в платьице ситцевом, тонком, на голое, в этом свете скользящем, щекотном, лоскутном. Счастлива, так светло и бесстыдно, до мурашей в кончиках пальцев, в ладонях, прикрывших лицо.
Анамалаи
Едем. Остается еще километров сорок. По карте. Значит, от двадцати до ста. Автобус в семь утра, один в сутки. Выехали в десять. Дорога скоро сузилась до односторонней и ушла в холмы. Позади нас сидит мощный садху в ярко-огненной шали, грудь открыта, как вспененный залив, в котором тонут четки, лодки, огни. И в такой же дремучей пене красная глина лица. Огромный, теплый, как заходящее солнце, кулак, сжимающий поручень. Гора впереди. Как чалма, дорога. Зеленая, туго закрученная. Издали. А теперь: обрывы, оползни, растрощенные деревья, непролазные повороты, ветки хлещут, лезут в окна, черные обезьяны летят по лианам, крича вдогон, ревуны. Автобус ворочается с боку на бок. Сидим, болтаясь из стороны в сторону, вцепившись в поручень. Таких джунглей еще не видели. Там, на севере, в Гималаях,
– парк в сравненье с этим. Зловещий сумрак. А небо слепяще-синее.
Бамбук, метров тридцать ввысь. И растет вязанкой в сотню стволов, перетянутых в поясе. Как чудовищные фигуры, руконогие. Без тела.
Скрипят, стонут. Только ноги шевелятся от пояса до земли, не касаясь ее, семенят – и живые, и мертвые. А от пояса – руки, слепые, по небу водят, друг о друга трутся, детские, женские вперемеж с мужскими.
Черен лес. Свет в листве висит ниткой золота, рваною паутиной, сыпется, как песок. Прибыли. Вдали – холмы, горы, внизу, в дымке.
Две-три постройки казарменных. Егеря, человек десять, светлые брюки, болотный китель, ружье за плечом. Та же форма, что у военных и полицейских. То есть не егеря, пограничники леса. Бабка в земле сидит, как грибок. Торгует лесными орехами, красными, величиной с лимонное зернышко. Эти десятеро – весь приход. Ходят с кулечками, лущат. Лавка, пустые полки. Печенье, мыло, пан, биди. Жилье за ширмой. Не селят. Нужно было брать разрешенье, в городе, за тридевять. Тянется волокита. Полковник. Деньги, переговоры, наведываемся, солнце садится. Рев слона, дикого, из чащи в низине.
Говорят, трубит. Ничего подобного. Резкий голос. Так кричала бы птица, будь она ростом с него. Или женщина. Снова наведались. Тянет резину. Отряхивает усы от красной шелухи, шлет сержанта за новым кульком орехов. Над его головой таблица змей, местных, около сорока изображений. Меньше трети неядовиты. В соседней комнате местный музей. Тигр. Точно тот, с которым мы встретились. Чуть выцветший, припыленный, не как на картинках – открытым цветом. Пасть ощерена, голова опущена, взгляд чуть косит к окну, у окна леопард. Ты следы изучаешь, слепки гипсовые. А я глаз не свожу с крохотного слоненка, плывущего в глицерине. Эмбрион, выкидыш. Не крупней человечьего, новорожденного. Где-то кило семьсот-восемьсот. Как у девочки, слабенькой, чуть преждевременной. Глаза открыты, тоненький хобот, как пуповина. Сколько ему? Месяца два, три? Они ж год вынашивают. По одному ребенку. Может, это ее голос был – там, в низине?
Сладили. Русские деньги решили дело. Для коллекции. Плюс тройная плата за номер. Сержант ведет, в лес сворачиваем. Хилтон у них там, что ли? Стемнело. Вынули фонари, идем. Справа лес, зубами скрипит.
Слева луг, огоньки зажглись, плавают, перемещаются. Кто? Олени, говорит, маленькие, пятнистые. Хрюкнуло из обочины. Отпрянули. Кабан в луче, матка, трава кишит малышами. – Не опасно, – сержант говорит, не оборачиваясь, – полудикие. – Что значит полу? – спрашиваю. -