Отец заявил, что прибыл в Нелидово по решению… подпольного ЦК, чтобы провести специальный семинар с местной властью. Семинар состоится сегодня в восемь вечера в актовом зале райкома-горкома. Не худо бы и товарищу Апресяну поприсутствовать.

— Ты с какой горы свалился? — не выдержал одной из проживающих вблизи гор национальности рыночник. Его сознанию оказалась не чужда некая примитивная образность. — Где эта подпольная ЦК? Какой семинар? Нет никакой ЦК, разогнали вашу ЦК! Ты где живёшь? Где ходишь?

— Помолчи, Аслан! — махнул рукой Апресян. — Вы много говорите, — обратился к отцу. — Если вы пришли, чтобы пригласить меня на семинар, я с благодарностью принимаю ваше приглашение. Больше ко мне вопросов нет, товарищ… как вас?

— Есть, — вздохнул отец.

— Слюшаю вас, — усмехнулся Апресян.

Отец коротко изложил суть дела.

Апресян снял телефонную трубку, распорядился прислать к нему какого-то Гришу.

Потянулись минуты томительного ожидания.

Говорить отцу, Апресяну, неизвестной национальности рыночному бандиту было решительно не о чем. Но и никак было не разойтись — в такой противоестественный узел завязались доминирующие в обществе силы: недобитая партия (её в данный момент представлял отец), рынок (небритый торговец), связующее звено между властью (перелицевавшейся партией) и рынком — Апресян — коррумпированный мафиозный хозяйственный руководитель, жаждущий приватизации. Ждали Гришу — народ, рабочий класс, во благо которого, как утверждалось, революционно изменялись в стране производственные отношения.

Наконец объявился Гриша, оказавшийся тем самым малым, нёсшим на плече (явно на сторону) членистый новенький глушитель, изъяснявшийся шипящим, как змея или проколотая камера, матом. Каким-то он показался при пристальном рассмотрении дефективным, Гриша, с открытым, как клюв у птицы, ртом, скошенными лбом и подбородком, отчего лицо его напоминало рыцарское забрало.

— Гриша, — сразу же поставил отца в невыигрышное положение коварный Апресян, — мне позвонил первый секретарь нашего горкома, да-да, тот самый, которому ты делал «Волгу», попросил помочь товарищу. Посмотри. Дефицит, сам знаешь, у нас по записи для инвалидов и ветеранов. Товарищ не инвалид и не ветеран. Расчёт на общих основаниях, — повернулся к отцу, — с первого июня по решению трудового коллектива мы перешли на договорные цены.

— Загоняй в угол на третий подъёмник, — бросил Гриша и, не дожидаясь ответа, покинул кабинет.

Отец и Леон устремились следом. В дверях услышали, как Апресян и докуривший свой «Данхилл» торговец гортанно заговорили на незнакомом языке.

Очередь по-прежнему безропотно ожидала, свернув заявления на ремонт в белые трубочки. Рехнувшийся смотрел в свою сквозь окно на небо, уже как Коперник в телескоп. Впрочем, он мог смотреть куда угодно и как угодно: ни победы над неприятельским флотом, ни новой звезды ему было не высмотреть.

— Быдло, — достаточно внятно, чтобы очередь расслышала, пробормотал отец, — проклятое быдло! Сколько можно сидеть, терпеть! — махнул рукой.

Странно.

В кабинете Апресяна отец был как бы чрезвычайным и полномочным представителем несчастного русского народа, томящегося в приёмной, пока два восточных человека обговаривают тёмные делишки. Добившись же чего хотел, вдруг как ракета от пустой ступени, отделился от оставшегося в томлении народа, более того, вздумал его судить.

Каким-то он сделался многоликим, обретший под ногами почву отец. Прежде он был одинаков — подавлен, неуверен, растерян — со всеми: с Леоном, матерью, сантехником, врачом, членом ЦК КПСС, директором Института Маркса — Энгельса — Ленина, однажды вечером смятенно позвонившим ему домой. Нынче же меньше чем за час: вдохновенно-победителен в райкоме-горкоме, вельможно-вымогающ с Апресяном, презрительно-высокомерен по отношению к свернувшей в трубочку заявления на ремонт очереди. Леону открылось, что свободопроницаемый человек неартистичен, высокоморален и скучен, как… Господь Бог. В то время как свободонепроницаемый — эффектен и театрален, как… сатана.

С Гришей отец решил быть народным в самом скверном — партийно-вельможном — понимании народности. Понёс какую-то похабщину с покушениями на юмор.

Гриша сдержанно хмыкал, кривил лицо-забрало.

Липовая отцовская народность осталась невостребованной.

— Мразь! — прошипел отец, когда Гриша уселся за руль, чтобы самолично поставить машину на подъёмник. — Мразь! — Я должен унижаться перед такой мразью! — Гнев изрядно обеднил эпитетами отцовскую речь. — Боже мой, во что превратилась наша страна!

После чего, отринув похабствующую народность, отец коротко проинформировал Гришу, что, если тот сделает всё как надо, с него, отца, помимо оплаты по грабительскому прейскуранту, ещё и поллитра.

Глаза у Гриши, равнодушно нависшего над мотором, потеплели. Лицо-забрало просветлело, как, должно быть, светлели лица под настоящими забралами у настоящих рыцарей, когда прекрасные дамы им кое-что обещали.

— Добро, — обнадёжил Гриша, запустил руки в мотор, тут же и вынес приговор: — Реле залипает. Не проходит ток от генератора, вот и вырубается.

— Ну и? — тревожно выдохнул отец.

— Зачистить язычки, — широко (во всё забрало) зевнул Гриша, показав собственный, обставленный редкими чёрны ми пеньками зубов, язык, уставший зачищаться самогоном, — и все дела. Минутное дело.

Приговор был лёгок, как десятирублёвый штраф вместо отнятия водительского удостоверения.

— Ты там и другое посмотри, — нашёлся отец, — чтобы мне не плакать о поллитре.

— Масло могу поменять, фильтры, — служебно перечислял Гриша, — сход-развал гляну. Чего ещё? Клапана в норме. Приходи через час.

— Ты уж не подведи, браток, нам далеко ехать, — отец незаметно сбился на неуверенно-просящий тон.

«Вот она, наша русская свобода», — подумал Леон.

Гриша не удостоил ответом.

— Мразь! — прорычал отец (далось ему это слово!), когда вышли на воздух. — Власть и водка! Больше ничего этому народу не нужно. Чем тупее, злее, враждебнее к нему власть, тем она ему милей, потому что понятней. А водочка — политика! Водочка — жидкая душонка народа, вот и щупать-щупать его за душеньку! Хорошо ведёт себя, послушненько — снизить ценочку. Не выполнил пятилетний планчик, не собрал колхозный хлебушек — приподнять. И чтобы ничего своего, всё общественное! Чтоб головёнку из нищеты не смел высунуть! Чтоб все мысли: как бы выжрать да ноги с голодухи не протянуть. Вот тогда, мразь, будет слагать песни о мудрой партии. Или какая там будет власть.

— Уже было, — возразил Леон, — да и сейчас продолжается. Водочка, конечно, душенька, но не вся душенька водочка. А главное, нет перспективы.

— Есть перспектива! — трубно, во весь огороженный двор станции техобслуживания крикнул отец.

Если у Гриши глаза всего лишь потеплели от обещанной водочки, у отца — воспламенились белым космическим огнём от решительно никем не обещанной, скорее отобранной, перспективы. Она пьянила отца сильнее водки. Внутри свободонепроницаемости он обрёл непостижимую свободу. Или сошёл с ума. Что было в общем-то одно и то же. Беда стране, где у подлых людей глаза воспламеняются от водки, у образованных — от свободы внутри несвободы. Двум встречным огням по силам спалить мир.

Преследующие мастеров клиенты, убегающие от клиентов мастера на мгновение замерли, как в детской игре, поражённые вестью, что, оказывается, есть перспектива.

— Есть перспектива, — повторил отец уже значительно тише.

— Какая? — тоже тихо, как будто они сговаривались на кражу, спросил Леон.

— Мировая революция! — вдруг завопил отец. — Её просрали, предали, променяли на счета в швейцарских банках! Но они забыли, проклятые ублюдки, забыли, забыли, что… — в голосе отца сквозь праведный гнев прорезались причитывающе-кликушеские интонации.

— Забыли что? — Леон был совершенно спокоен за отцовский рассудок. Свободонепроницаемые люди с ума не сходили. Потому что были сумасшедшими.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: