Как бывает, в качестве варианта, при начале дороги, все более-менее молчали: иногда, наоборот, все нервно кричат. Альдо время от времени пытался комментировать окрестность, но, подобно многим южанам, был ленив в той ситуации, когда не ощущал очевидной необходимости действия; вскоре он перешел на свои семейные проблемы — учеба, с женой врозь, — а потом начал делать паузы; Петр Петрович молчал по обыкновению, шофер и подавно; а я, по своей любимой привычке, разделяемой мною с моим приятелем Алексеем, смотрел в окно.

Люблю, да, быструю езду с пейзажами за окном; это, прямо по Гоголю, безотчетно во всяком русском. Анализировать это бесполезно.

Мелькали заросли — мангровые кусты; открывалась степь — льянос, льянура, равнина, — похоже на Украину в августе, и даже домики, вдали, «те же» — белые под соломой; но, как выяснилось, тут не солома — тростник, а домик не мазаный, а дощатый: нет необходимости в плотных стенах; во всем испанском de facto нет слова «мороз» есть «frío» — холод; «helada» (мороз — холодок) недавно и мало употребимо. Не знаю, как обходились бойцы Боливара в ледовых Андах; да и в испанских сьеррах, наверно, не всегда жарко — средь белых пиков. И все же: вот — язык человеческий; он может не учесть чего-то; но он всегда жив — он дает пафос… Мы, проезжая близко, видели — это доски; но вдалеке — забудешься — степь… Украина… белые дома.

Лишь королевские пальмы — их стройные, строгие образы, — листья наверху во все стороны — разрушают иллюзию; они, в степи, одиноки или по две, по три; взглянешь — силуэт пальмы неповторим; какая уж тут Украина.

Неожиданно вскакиваешь в более плотные и вдруг ослепительно яркие заросли; малиновое, сиреневое, желтое, голубое и палевое; мелькает — рябит; началась деревня; эти дома — вблизи; живописные ауры сидят на проводах, на ветвях, на заборах; если летит-парит — кончики крыльев загнуты вверх, красная голова — вниз: особая, «странная» фигура полета; аура бурая, величиной с коршуна — не малая; это местный грифик, стервятник — они тут в роли ворон; люди их уважают — те санитары; уважают, конечно… насколько люди вообще умеют уважать разного рода санитаров. Все же смутное существо — человек; говорит о добре, о пользе, а любит — тигров, крокодилов и не любит гиен, стервятников (название-то!).

Мысли, как таковые, ленивы, моральные сентенции не идут мне впрок; и только вижу я — Куба… Куба.

Вот он и крокодилий рай; я долго и нудно веду речь о том, что здесь, наверно, не воспетые Александром Гумбольдтом гиганты кайманы Кубы — скуластые аллигаторы, по-своему добродушные, не опасные для людей: они перебиты, как и сами индейцы; а, наверно, cocodrilos — crocodili acuti — злобные крокодилы со сплошь узким (acutus) рылом; я говорю об этом, выходя из машины, и, не доверяя своему варварскому испанскому, через переводчика обращаюсь к светлому мулату, встречающему нас, улыбаясь. Он вежливо слушает, кивает: «Sí, sí». Ах, как это вы нас разгадали. Действительно, кайманы некогда были перебиты. Кубинцы вообще тактичны; в них есть достоинство южного, темпераментного народа, смешавшего в себе много рас и культур (всего повидали!) и при этом наклонного к гордости и грации; а ведь такт — это грация ума и души в сочетании с поведением.

Когда мы видим крокодилов вблизи, я сам понимаю пустоту своих рассуждений; тут, конечно, и кайманы, и крокодилы — вон они, и тупорылые и acuti; есть огромные, есть и малые; есть и темные с желтым брюхом и нежно-светлой изнанкой нижней челюсти, если так можно выразиться — подбородком; есть, конечно, и зеленоватые с темным. Пасти желтые.

Крокодил не так прост, как кажется.

Вот он лежит — недвижен, как только можно быть недвижным на этом свете: бревно бревном. При этом — смотрит.

И в его взгляде ты ясно видишь тоску; это тоска — и ничто иное.

Он смотрит не на тебя, а мимо; и, кстати, это тоже от той тоски.

Он не соизволяет смотреть; он говорит своим видом — ну что смотреть?

И так я знаю, кто ты и кто я; ты же — и так и так не знаешь. Чего смотреть?

И он лежит, умостив свою тяжелую нижнюю челюсть будто бы на (передние) лапы — как собака, когда ей грустно; на деле не на лапы — они коротки, — а просто на дерн, на тину.

Вы думаете, вы домыслили крокодила, он лишь спит с открытым глазом или, во всяком случае, втайне не функционирует: вы бросаете в него щепку… и надо видеть, как молниеносно его движение.

Только что лежало тупое тело, бревно, и только взор жил — жил тоской, но жил; вы решили, что тоски нет — жизни нет; и вот неведомая энергия вскидывает тело — оно словно исчезает на миг — и вновь является — является из тумана в иной позе — и вновь недвижно; но с тем же взором.

Стало быть, жизнь была… и тоска была?

Я отошел от заборчика, осмотрелся; еле видная тропка вела в кусты.

Через три минуты передо мною открылось это извечно мистическое и крутое зеркало — лесная вода; это было уж не то очерченное озеро, в котором обитают сами крокодилы, а свободное нечто — лесная река ли, озеро; склонилась зелень, вода прозрачная и бурая вместе, как — как дома; впрочем, тут она менее прозрачна… Особый этот мой рыбацкий взгляд внутрь воды — и я вижу рыбу… рыба шныряет, ходит. Рыбка маленькая…

Меня вновь посетило чувство, ведомое любому из нас; вот, я один в мире, и тут вода, и тут тихое и тенистое место, где я заслонен от всех и от вся; и никто не ведает, что я тут, тут — именно в этом месте.

Я отошел; по дороге, в густой траве, в тростнике, стояли деревья с как бы полуободранной корой — тонкой, лыкообразной, трухлявой; с одной стороны — белой и вообще похожей на березовую, с другой — красно-бурой.

Это сочетание намека на знакомое с совершенно странным и, по сути, не сочетаемым с тем — особенно давит на душу.

На тростник, на траву островов садились большие птицы — желтые, белые.

У нас таких нет.

Я вышел на общую тропу.

— А мы уж забеспокоились? — с улыбкой сказал Аль до.

— Да тут я, — ответил я, улыбаясь и озираясь.

Место было картинно, то, что называют — ни в сказке сказать, ни пером; склонялось солнце, и в его чистом, то шафранно-палевом, то золото-кремовом свете сияли нежно-малиновым, белым и желтым все эти огромные ворсообразные цветы прямо на голых, гладко-желтых с выщербинами суках (фламбойян!), молча жили глянцевитые крупные листья и мощные ветви тропиков; трава в тени стояла могучая и вообще вся преувеличенная как бы в стеблях, в цветах, в плодах, в листьях; я не оговорился — одни травы, деревья и верно цвели, другие плодоносили, третьи гнали в дудку свой стебель, его колена; от некоторых ветвей прямо в землю спускались корни — вонзались в рыхлую, благодатную почву; в то же время тут не было ощущения ядовитой чрезмерности — влажной густоты, сока-гнили; меж деревьями были чистые и простые поляны. Солнце тихо светило. Поляны стояли мягко, желто-тенисто и ясно, голубовато.

— Поехали, — молвил наконец Петр Петрович.

— Прекрасно… Что ж, едем, — объявил я.

На шоссе попадались кубинцы (иначе не скажешь!) на этих своих лошадках, порою — даже с лассо у седла справа; в сомбреро. Оно тут небольшое — неэффектное и нередко эдак стиснутое с боков. Кубинец одет в ковбойку и незаметные, нетехасские джинсы, а часто и просто вроде нас: штаны да рубаха. Но он — кубинец.

В селениях, у лотков придорожных, на тракторах (наши! «Беларусь»!), и в кузовах машин, и просто у дороги нам близко встречались люди, и было видно, что глядят они добродушно.

Я специально это говорю, ибо сейчас есть страны, где не любят чужаков, особенно некоторых, и смотрят угрюмо; помимо прочего, возможно, это просто реакция на чрезмерный «обмен туристами» и вообще на езду, которая затеяна по миру. Дом есть дом, и надоедает, когда все время… по нему шляются. Так что тут и не обвинишь. Но кубинец приветлив; я заметил, что люди, у которых врожденное чувство собственного достоинства, нередко держатся таким образом. Когда человек обладает чем-то, у него нет причин то и дело это доказывать; сия мысль относится не только к проблеме гостеприимства.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: