Там — веселились; слышались — снова к неожиданности! — не влажный по звуку, хотя и громкий, смех женщины, смех и сладкие голоса мужчин.

То и дело слышалось и ее имя.

Имя ее, надо сказать, было из тех, что всю жизнь преследуют и меня, и, как я знаю, приятеля моего; к тому же имя соблазнительно-символическое в сфере духа. Они-то ее сейчас звали уменьшительно — это было пошло: бывают имена, сильные и высокие в своем полном составе и совершенно ничтожные в своем сокращении; бывает, правда, и наоборот (Дарья — Даша)… Но, во-первых, извечно неудобно назвать человека его реальным именем в вольном повествовании; во-вторых, это имя здесь, после всего, прозвучало бы как нарочитое.

Назовем мы ее Ириной. Имя знакомое…

— Ира! Ира! — только и ре́залось в ярком кубинском воздухе.

Но вот она пошла из воды; не буду я излагать ощущения от стозвонных капель, солнц, стекавших… В пляжной форме, как говорят наши капитаны курортных теплоходов, она была не хуже, чем в той; да это было и ясно заранее. Порою подозреваешь: что-то не то. Но тут «форма», как и «штукатурка», лишь подтверждала и проявляла. Правда, была и печаль; всякое совершение грустнее тайны, догадки; но это уж не о ней одной.

Она вышла; со всей полнотой грации, которую тут и можно было предположить, она по-женски — «сложенные ноги в сторону» — опустилась на песок рядом с Алексеем и нечто сказала ему с улыбкой.

Она наклонилась к нему, свисли волосы; рука — вывернутой ладонью в песок. «Отзовись же, малый», — невольно подсказал я без звука.

Грешный человек, думал я в те мгновения — и, я полагаю, не один я! — что, как бы ни была виновата эта женщина, какие бы ни были у нее дурной характер или сверхобилие поклонников, как бы, может, ни надоела она, — мужчина не имеет права эдак лежать на спине, видимо, устало прикрыв глаза, когда над ним склонилось такое — такая женщина.

Он отвечал, отодвинув руку от глаз, от носа; он, вероятно, хотел, уже умышленно, снова придвинуть руку, но, несомненно (о, как я знал его!), решив мысленно, что нужно быть «как есть», — он опять убрал руку с лица и остановил ее где-то на подбородке.

Она сказала фразу-другую, смеясь, не делая успокоительно-убаюкивающих жестов (не гладя его по волосам, не тыкая шутливо его пальцем в нос, в губы), явно не обижаясь на его пафос и как-то не приближаясь к нему, хотя сидела уж близко; он снова отвечал, повернув голову.

Из воды полез брюнет; с видом человека, который имеет право — знаю я этот тон! — он подошел к паре и сел, сыпуче-тупо ткнувшись в песок ладонью, на которую и оперся, сидя; он был, конечно, в красных трусах.

Именно в трусах: плавки были длинны и туго прихватывали стройные ляжки; ноги были черно-волосаты, эти кудри на ходу сохли, пушились; и создавался комический эффект, по которому верхняя, красная, часть ноги казалась у́же ближайшей, но более низкой. Как в велосипедной одежде.

Он заговорил, глядя на Ирину; она покосилась и снова — на Алексея. Я мысленно поздравил последнего.

Была, казалось, классическая и простейшая ситуация; женщина любила героя нашего, а флиртовала с этим сладеньким чернявым, а ныне…

Но мысль, пошедшая по этому могучему трафарету, как-то уныло скисла; я продолжал смотреть… я не понимал чего-то.

Чего?

Чернявый, красные трусы, толковал явно о глупом; Ирина время от времени глядела на него — и вся обращалась к Алексею; тот лежал по-прежнему — видимо, глядя в небо или прикрыв глаза.

Чернявый не уставал; я никогда не понимал подобных мужчин, хотя их-то, как правило, и считают тем, что называют — «настоящий мужчина».

Мне всегда казалось, что я с первого мгновения вижу, могу ли я нравиться этой женщине; а остальное — уж подтверждение… По сути, как мы (я?) знаем, выбирает не мужчина, а женщина; она лишь дает себя выбрать и т. д. И вот ты видишь — эта женщина не выбрала тебя на сей миг; как можно «приставать»? Этот холодный взор. Но нет: продолжает… И я знаю, что я не прав или не совсем прав; и все же.

Алексей, по-моему, таков же.

А этот; ну, чего лезешь. Ведь видишь — не твое.

А ты, герой мой: чего лежишь… как баран…

Пойти — самому вмешаться…

Ирина нечто сказала резко; явно она давала тому понять, чтоб он уматывал.

Он, разумеется, не ушел.

Алексей молчал и не двигался.

Та повторила…

Брюнет был уж не сладок, не улыбался — уж; но не уходил.

Ирина встала; в плавном движении ее были и неожиданные холод, жесткость скрытая.

Да, скрытая; она не подчеркивала вражды; она просто встала.

Но та́к это… вышло.

Строгое, стройное тело.

Брюнет поднялся тоже и — руки вывернув в боки, под шеей сзади кругло, плечи как бы вывихнуты — смотрел на нее, очевидно собираясь проговорить то некое, что вечно приходит на ум обиженному мужчине; «мужчина, женщина» — эти слова неизменно вертелись в мозгу, когда она, эта, была в поле зрения; слова «просто человек» если и приходили, то вторым планом… Он собирался; тут встал — «лениво» — и Алексей и сказал «что-то» и «сонное» и «спокойное» — знал я его; Алексей тоже, хотя и вяло, взял руки в боки; он был в черных плавках. Ее купальник был ядовито-синий. Ныне они составляли живописную группу — трое, олицетворение силы, смуты, яркости и угрозы; белый песок; сзади — бело-искристая эта, в тот миг светло-синяя атмосфера моря; там — лес; пальмы.

Ирина сказала что-то, беря Алексея за руку; явно то было — «Пошли отсюда».

Она была довольно высокая, но без каблуков на голову ниже обоих мужчин; женственно и жестко смотрела она снизу вверх то на одного, то на другого; испугана или обеспокоена она не была; возникшее напряжение жизни она воспринимала и холодно, и спокойно-подтянуто. Собранно.

Они повернулись; она впереди, герой сзади пошли, отошли, сели на песок: он — лениво полулежа и облокотившись (локоть сыпуче, глухо ушел в песок), она — снова эдак, по-женски.

Брюнет остался на месте — руки в боки; он, конечно, нечто хотел сказать вослед — не решился — потупился — повернулся; пошел к воде.

Мы провалялись еще с час; хорошо — тепло; вольный ветер не навевает тревоги.

Но путь далек; впереди — Сьен-Фуэгос; может, там Пудышев?

«А может, и не там», — подумал я с легкостью; едем.

Едем.

Ха́гуэй, Кама́гуэй.

Вот названия, типичные для Кубы.

Не люблю названий; но есть названия и названия.

Хагуэй — это дерево и городок, Камагуэй — провинция и город, но не в этом дело.

В них, в названиях, — испанские удаль и строгость одновременно; в них — память об индейском предании, хотя индейцев давно уж нет; в них — вольность самого звука, особенно туда, к концовке: эти волны, марево умирающие, замирающие: Хагуэй, Камагуэй; в них — специфика этого острова сравнительно с остальной Латинской Америкой. Последняя — нынче вроде бы единое; но место, как и везде на Земле, есть место, и единство проблем, рас и (даже) языка тут не панацея; он и язык-то; Петр Петрович клялся, что с трех слогов отличит аргентинца от колумбийца, венесуэльца: у тех, в Аргентине, — у них «придыхание» (будто в украинском?), у этих нет; по его же утверждению, венесуэльское произношение походит на кубинское (проглатывание звуков и пр.), но все же и тут — различные разницы… «Mundo hispánico», — говорили когда-то; но теперь это в Южной и Центральной Америке — дурной тон. Во-первых, они, главное, «вовсе не hispánico». Во-вторых, есть на островах, да там-сям и на континенте люди, и говорящие не по-испански. «Для чего же забывать об этом?» В Латинской Америке ныне — повышенное чувство языковой и расовой солидарности, равенства; на Кубе, совершенно положа руку на сердце, нет расовых проблем. С одной стороны, тут история и просто жизненная приспособляемость: при том могучем разнообразии расовых ступеней, которое существует в Латинской Америке и в таких местах, как Куба особенно, расовый вопрос был бы просто смерти подобен; напряженнейшее смешение рас тут порождает как раз своеобразную, как бы судорожно спешащую, пироксилиновую (сравнительно с медлительным толом, порохом) жизненную силу; с другой стороны, в Латинской Америке неимоверно силен сейчас политизм чувствования и мышления в противовес этнографизму и духовности. О последнем: многостолетнее яростное господство католицизма, а также масонство, водуизм, иное сектанство породили реакцию отталкивания.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: