Он не смутился.
— Подробней? Так. Но вот не знаю когда. Сейчас… тут… работать… вы не…
— Да не сейчас. Сейчас мы, я вижу… сделали уж все, что могли. Давайте вечером? — Видя его «вы», снова я перешел на «вы».
— Вечером? — он наморщился. — Да… друг… я обещал…
— Ничего, я зайду, другу вашему объясню; поедем в гостиницу… посидим… Жена в Гаване?
— Да; в Гаване.
Видя, что он не зовет в гости, что́ я иное мог предложить? Лучше б в его обстановке, но уж ладно.
Если б я прямо набился, он бы, конечно, и позвал; но тут, при моих тонкостях, ему не пришло в голову.
— Заезжайте, — наконец сказал он решительно.
— Как найти-то?
Он объяснил толково и кратко: технарь и бригадир.
Он жил в общежитии института.
Объяснив, он тут же встал, скупо кивнул и, повернувшись, пошел по своей гремящей эстакаде так, будто меня и не было.
Вечером мы собрались в холле своей гостиницы «Америка». Я приволок Пудышева, спутники желали «ох, посидеть»; мы намеревались занять два стола рядом — я с Пудышевым, прочие вместе — и обсуждали лишь сложный вопрос, в какую из многочисленных забегаловок нам направиться. В Москве это все проще: за малым числом самих забегаловок. В каждом углу были свои преимущества: там уют, там простор, там светло, там темно, там всякая музыка, там тихо. Пудышев покойно молчал, отсутствующе разглядывая то проходящих двух луноподобных канадцев (аккуратная седина, светлые очки, серебристо-палевые пиджаки; ныне туристы на Кубе — это, вместо ненавидимых гринго, в основном Канада, Квебек), то стройных разноцветных мулаток (не оживляясь при этом, а как бы просто меряя взором), то наших туристов, то служителей в кофейного цвета формах: вроде наших железнодорожников. Альдо был, конечно, за помпезный верхний зал; Петр Петрович был за нижнее бордовое кафе, шофер, как и Пудышев, молчал и поглядывал вбок, я стоял скорее на стороне Альдо, чем чопорного Петра Петровича с его изысками:
— Но mojito есть лишь тут, — говорил Петр Петрович, вежливо раздражаясь. Откуда он знал, во-первых?
— Но зачем mojito (коктейль с густым льдом, с мятой)? Мы уж знаем… мы можем этот ron de la roca (ром со льдом).
— Фу! Ron de la roca! — На Петра Петровича время от времени находило это словно бы неожиданное упрямство на профессиональной основе. — Это, по сути, дурная экзотика! Это, по сути, и не кубинский напиток! Да и зачем, на ночь глядя…
— Как раз на ночь глядя, — возражал я; мне в этот вечер «почему-то хотелось» и блеска, и шума, и дурного тона, и я был за Альдо. — Как раз на ночь. Проспимся, и ваших нету.
— Да и там, там, вверху, есть mojito, — сдержанно горячился Альдо. — Разве нет? — Он произносил мило — «не-ит». — Там есть все, что вы захотите.
Он включился как живое начало; будь мы единодушны, он бы немедленно подчинился: с этой своей свободной предупредительностью.
— Mojito? Вверху? Вряд ли, — упрямился чопорный, сухой Петр Петрович; внешний тип был ложный; он не был ни чопорным, ни сухим.
— Да нет, вверх, — мягко настаивал и я, грешный.
Это тем более было смешно, что обычно я равнодушно уступаю в бытовых вопросах; а тут поди ж ты.
Что-то я чуял, что ли?
Да нет…
Просто, инстинкт некий.
Прошли туристы; они, в этом вестибюле — люстры и розово-желтый мрамор — гулко гудели и пересмеивались.
— Вверх! — сказал я.
— А! Прекрасная Москва-мулатка! Заметил, заметил я! — сладко и хитро ухмыльнулся Петр Петрович.
— А ничего, да? Вы заметили? — слишком живо спросил я.
— А-а как же. Красивая дамочка, — отвечал он.
Любопытно, что и он не сказал — «девушка», «девочка», «дева» и в этом роде.
— Так вверх?
— Ну, раз так, то вверх, — сказал Петр Петрович, идя на этот почетный компромисс. — Вверх, Саша?
— Пусть вверх, — немного стесняясь, отвечал Пудышев; он давно не был «по кабакам».
Мы повернулись к лестнице… как вдруг меня тронули за плечо.
Это, ясно, был Алексей.
Мы мгновение в некоем смущении глядели один на другого; по нему сейчас четко было, что не только я его, но и он давно заметил меня, но скрывал это; мы обоюдно читали все это в лицах.
Он сказал твердо:
— Я все видел вас, но неловко. Однако не миновать.
— Да, мы едем явно параллельно.
— Тут все маршруты одни и те же.
— Ну, у меня-то особый маршрут, я не с группой — в командировке.
— Однако закон срабатывает.
— Да, верно.
Мы, настороженно и сдержанно улыбаясь, снова смотрели один на другого.
Давно мы не виделись.
Как бывает при неожиданном личном общении, мы сей миг лить смутно знали в душе, что многое острое и морально сильное разделяет нас; но вот — стоим — живые, понимающие друг друга.
Мы помолчали.
— Вы вверх? — спросил он.
— Да вот, решили. Долго спорили.
— Ну, и мы, — сказал он, пропуская мимо ушей мои бытовые объяснения. — Там увидимся — может, поговорим? Ты в каком номере?
Я назвал.
— А ты?
Он ответил.
— Ну, по номерам-то мы вряд ли прибудем в гости. Здесь не до того, — улыбнулся я.
У меня не было задней мысли; но по тому, как он, пусть чуть-чуть, покраснел и вильнул углами рта, я увидел, что он принял эти слова как тонкий намек.
— Может, поговорим и в зале, — сказал он скупо.
Мы знали, что в чем-то похожи внутренне; я знал всю, насколько вообще можно знать о человеке, тем более таком, как он, — всю его историю; я знал, что он может быть в быту расслабленным и нервическим и так далее; и все же, когда мы встречались, я держался в первые минуты более скомканно и виновато, что ли, а он более собранно — «над»; так бывает.
Вот и теперь: он «засек»; но не «раскрутился».
— Ну, до встречи.
— Покеда.
Он сказал «до встречи», а я «покеда».
Тем самым он остался суров, а я покривлялся.
Мы пошли: он за своими — там мелькало и белое, и цветное! — а я — за своими.
В зале было по-кубински ярко; первое было — чувство простора, звона и праздника.
До зала было иное; тут устроено так, что в зал ведет не одна лишь лестница, а и крытый переход, увитый лианами, хмелем, плющом и прочим.
На мгновение сильно и свежо пахну́ло ночью и волей; мимо розово-мраморного, неонового — белого, голубого и желтого — и по-людски веселого, светлого, сверкающего я взглянул вбок — в черную чернь ночи.
Она молчала плотно…
Мы миновали галерею, поднялись по еще одной каменной лестнице с дутыми перилами; метрдотель открыл высокую деревянно-резную дверь.
Перед нами обнаружился яркий зал всей ужинающей, веселящейся южной гостиницы; столиков было много, много и незанятых; никто не мешал друг другу; эдакая флотилия белоснежных малых парусов, опрокинутых в горизонтальную плоскость; за ними — не стиснуто, а свободно — цветастые и светлые человеческие фигуры; лица, шеи, груди, естественно, по большей части светло-коричневы. Смех, выкрики и гудение — фон; «никому ни до кого нет дела», и в то же время все вместе.
Нам уж указывали на столики; разумеется, они были недалеко от длинного стола туристов. Мы сели: я с Пудышевым, Петр Петрович с Альдо, с шофером — так мы попросили; нас немедленно стали обслуживать, но обслуживание тут не то, к которому мы привыкли в своих ресторанах; с вами имеют дело не один, а несколько человек, все они посмеиваются, ходят с вальяжным видом и говорят всей манерой: хочешь — обслуживаем, не хочешь — не обслуживаем, и вообще все свободны, вольны и каждый делает что хочет. Но если не возражаешь — обслужим. Усмехаясь, тебе подают огромное, попугайски разукрашенное меню, улыбаясь, наливают (и какова негритянка, которая наливает! Ядовито-синее, шоколадное! Движения! Плавность и орнамент рук, шеи!) — наливают из витиевато изогнутого, внизу стройно-пузатого, но мягко, сильно вытянутого в горле, изящного в этих толстых, красивых губах кувшина кристально-холодную воду, которая тут же делает капельно-чисто-матовыми стенки твоего стакана; кувшин блестит — кремовый, в глазури; посмеиваясь, тебе льют из слезно-стеклянного, ярко-оранжевого от оранжада сосуда этот самый оранжад, причем молодой стройнейший кубинец в своей темно-кофейной форме, который его наливает, неторопливо, вольно перекрещивает впереди и над твоей головой эти свои плавные руки с руками той кубинки; они улыбаются свежим токам влаги, улыбаются на мелово-снежную, угловато-свежую от крахмала, от самой белизны скатерть, на все блестящие медные и чернено-«серебряные», и дымно-зелено-бронзовые, и матово-серые мельхиоровые предметы, улыбаются и тебе и всему на свете; «Хороши-о?!» — скажут иногда — и засмеются, показывая эти неповторимо ровные зубы, будто бы исполненные из самой зубной эссенции; подходит третий — их местный (на эти столы!) метрдотель, их начальник: «Compañera Silvia…». И эта неповторимая, ясная, великолепная испано-кубинская речь — с глотанием там чего-то — концовок или гласных, но нам-то глотания незаметно; «compañero» тут — на каждом шагу: четкое слово; оно, в этой роли, еще сравнительно новое для кубинца — он произносит его с удовольствием; он говорит, легко держась за спинку твоего стула, и улыбается и тебе и Сильвии; она, слушая, улыбается и ему и тебе, водя лицом и глазами — и тот молодой, тот второй официант, который стоял с оранжадом, все стоит со своим оранжадом, но уже не наливает — налил, налито, — а грациозно, свободно держит свой большой, свой этот ярко-оранжевый под прозрачно-блестящим стеклом сосуд — сосуд, между тем оживающий при повороте у него в руках в свете люстр, неона, в свете всего светлого — желтого и розового, и белого, и иного; он стоит, и он слушает compañero и compañer’у — и улыбается — и улыбается им и тебе; подходит четвертый — в руках у него огромная голубая, с краями, как плавные лепестки или как волны (волнисто и так и эдак, и вглубь и в профиль, мне снизу видно), — огромная голубая тарелка, блюдо; не блюдо, а — эдакий гладко-литой, в глазури, поднос; на нем — ананас в тонких, в этих серо-желтых сосудистых долях, бананы желтые и зеленые, малые и большие, и этот мамей (…Ха́гуэй! Кама́гуэй!) — этот мамей: огромный желто-оранжевый банан не банан, а что-то вроде — и еще что-то; он, улыбаясь, — он плавно — приседая — ставит поднос на стол, распрямляется стройным станом и, легко держась тремя пальцами за белую скатерть — пальцы темны сверху, светлы снизу, сильны, тонки, долги, — начинает с улыбкой смотреть на своего начальника, comandante, на своего метрдотеля, на Сильвию, на того, на тебя и на всех вместе; все они, улыбаясь, слушают друг друга и неторопливо вставляют неповторимые испанские слова, словечки в торопливую, полную прямого минутного чувства, но ясную речь основного говорящего, улыбаясь поглядывают на тебя и на Пудышева (тот сидит, степенно улыбаясь и медленно вертя головой) и друг на друга, причем основной говорящий, будь то метрдотель или Сильвия или тот, говоря быстро и живо, в то же время не оставляет в забвении тайны достоинства и свободы, и изящества, и вящей неторопливости; мол, говорим-то мы говорим, но это все равно, а важно, что мы красивы и мы улыбаемся — и, конечно, еще что-то; во время всего этого кто-то из трех, из четырех, из пяти непринужденно отходит, через минуту столь же непринужденно, само собой — не прерывая речи, общения и улыбок — само собой возвращается — на столе является нечто новое (а движение незаметно!) — огромная солонка в виде смятого сапога, пепельница в виде Санчо Пансы, бордово-резные фужеры новые — исчезают пустая медная миска, чистое блюдо — потом они отходят вместе, но порознь, по очереди — не по очереди, а время от времени исчезая друг за друга или неизвестно куда — как отговорившие актеры, которые еще были на сцене в тех, во вторых рядах; пауза; вам, тебе предоставили побыть одним, одному — подумать над блюдами и над всем дальнейшим, над жизнью и над судьбою; ты, подумав минуту, обращаешься к собеседнику; ты можешь есть или не есть; ты можешь обозреть или не зреть на публику; ты можешь… ты можешь… до новой серии блюд… ты можешь…