Настроение портилось — обычная-то обычная, но, во-первых, и все обычное может портить пафос, а во-вторых, уж слишком тянулось дело. Мы с Алексеем переглядывались издали: не вязались бы мы с тяжелой артиллерией.

Между тем Кызыл-Даг, в его угловатых линиях, резко рисовался на ясном и бледном и скромном небе; солнце уж близилось к Горе-Зубу, и утро, хотя давно уж не было ранним, располагало к возвышенному и бодрому.

Было то кристальное, «прозрачное» солнце, были та общая четкость, скрытая свежесть, свет и голубизна, которыми так могуч предгорный и горный наш юг у моря.

Но это были к тому же и те места, где южная природа не сочна, а строга. И одновременно величественна, как и везде, где горы, море.

Середины гор плыли в мареве коричнево, желто, серо- и голубо-зелено; контуры были, да, и свободны и скупы.

Все это наблюдал я, сто́я в кучке беспокоящихся или демонстративно-благодушных («Стоит ли из-за этого… Приехали отдыхать…») молодых мужчин и женщин; впрочем, некоторые были молоды лишь на современный манер. Ныне «парень» в 35 и «девушка» в 30 — не удивление.

Наконец, подошла последняя — женщина, «девушка» лет 27, что ли, — посмотрела эдак на нас с Алексеем — именно, хотя мы стояли порознь и между нами были люди, — и все запели:

— Ну, все, что ли?

— Пошли.

— Слава богу.

Главный подъем был при начале, и вся разношерстная группа, которую мы с Алексеем взялись отвести к «Городу усопших», к «Дьяволову мизинцу», к «Биокомплексу» и к другим достопримечательностям здешних гор, снабженным названиями в туристском стиле, — тогда как горы, их черты вообще не нуждаются в названиях, это — горы, «и выше их могут быть только горы», — вся группа приумолкла, и слышались только дыхание и шаги, скрипуче шуршащие по острореберным белым, бордовым камешкам, ютящимся в пыли и потёках резко-серого вулканического лёсса.

Они смотрели под ноги и шли с видом ожидающих, «когда же это кончится».

Общие шутки имели место лишь в первые мгновения подъема; ныне шутили только мы с Алексеем — старались оживить публику; да и то, шутки-то наши были извинением… извинением за крутизну подъема! Хотя не так уж он был и крут — да и не так уж длинен: мы знали.

Алексей шел впереди, я — позади «колонны»; изредка вновь переглядываясь, мы понимали друг друга; «знавали мы и не такие подъемы… не таки́е дороги». Что до этих мест, то мы бывали тут порознь, но оба достаточно часто; «годы странствий».

Нас просили — мы повели — старшие, знающие; иначе бы мы и не втесались в эту «группу»; есть целомудрие возраста. Хотя, по давнему нашему уверению, «во всех поколениях есть все поколения»… Ныне четыре-пять лет в этом — много значит… Мы были, по сути, рады, что они опаздывали и балаганили, что трудно шли; мы сознавали, что то не «поколение», а капризные экземпляры его; и все же наши мелкие преимущества были нам маслом по сердцу. При этом мы не подчеркивали своей ведущей роли. Я увидел, что Алексей, едва лишь заметно опередив шедшую за ним эту (последнюю из опоздавших) женщину в ее джинсах, начинал вихляться, фиксироваться на ноге, так что ноги как бы выгибались в стороны и затем впечатывались стопою в пыль, в камни — пробрасывать шаг: старый прием из его и моих военных лагерей; нога заносится далеко вперед, а ставится почти на то же место: так мы бесили нашего старшину; тогда еще прапорщиков не было!

Начинал и делать вид, что разглядывает эти колючки, этот дубоватый, плотнолистый (мелкие кожистые, завернувшиеся пластины) шиповник с его розовеющими по смачно-зеленому плодиками, в их поросячьи выпяченных губах с бахромой; эти ползучие грубые, разветвленные горные орхидеи с вымученными, заранее вялыми белыми цветами — большие, овальные, плавные лепестки, похожие на ломкие крылья бабочек капустниц, каждый миг готовые отвалиться и уже и отваливающиеся, подчеркивая и так заметные, желтоватые и красноватые резко длинный пестик, напоминающие спицы опрокинутого зонта тычинки. Созерцать эти эффектные и притом неуловимо скромные, четкие, аскетические, как и все в этих горах, шары-кусты травянистые, смахивающие на перекати-поле в резко-сиреневых огоньках-цветках. Мы оба давно знали эти растения, но не знали многих названий… к чему названия…

Сам я вел себя так же: старался затушевать свое положение замыкающего-подгоняющего и мыкался меж последними.

— Не пройдет и двух дней, как минуем этот подъем. Зато уж после… Божья гора, Гора-Зуб. Там уж истинные подъемы, — «шутил» Алексей, невольно-виновато оглядываясь на даму.

Спина ее голубой майки взмокла; совсем уж обозначились грубые петли соответствующей вещицы. По шагам ее, беспомощно-неуклюжим, разлапым, было видно, как плохо ей.

— Ой… вы не шути́те… та́к, — отвечала она. — Правда, трудно.

— Мы понимаем, что вы горные волки, а мы бараны, но что́ бы волки делали без баранов? — натужно молвил мужчина-преподаватель — знакомый дамы, шедший за ней. И полузнакомый Алексея.

— Миша уж шутит: решил быть на высоте. Что-то ты долго молчал… Миша, — пытаясь не делать интервала в задохнувшейся речи-дыхании, сказала другая: загорелая и в шортах. Все же перед «Мишей» она глотнула.

— Я и так на высоте. Вон уж всю бухту видно, — оглянулся Миша.

— Так я про то и говорю. Не понял каламбура. Отупел, милый, — задыхаясь, отвечала женщина.

— Хватит болтать.

— Не пройдет и трех дней… — начал я перефразировать Алексея.

— Знаем, — отвечали двое.

Однако при словах о бухте все мы невольно оглянулись.

Алексей и до этого уж стоял на площадке, вновь ожидая отставших, и смотрел назад; лицо его приняло то выражение, которое извечно принимает лицо непустого человека, когда он с горы глядит «вниз» — на простор, на море. «Вниз» в кавычках, ибо это не вниз, а — перед собой и вдаль, и чуть вниз; и свет и простор осеняют зрящего… В то же время Алексей и делал вид, что вроде любуется пейзажем, а по сути ждет отстающих; и то, что он делал вид, а по сути как раз любовался, зрел, а не ждал, придало лицу скрытую задумчивость и оттенок скупости некоей. Он слегка взмок, но дышал ровно; я подумал о преимуществах быстрой ходьбы: пока ждет, он же и отдыхает; а они-то подойдут — и ведь сразу — далее.

Мы оглянулись; моему взору блеснуло сто раз виденное — я, да, часто бывал в этих строгих, скромных и одновременно величественных краях — виденное и неизменно — мгновенно и радостно возвышающее и мысль, и душу.

Море, бухта лежали в тихом тумане-мареве, и местами там было серо-голубовато, а местами — голубовато-сиренево. Линия легкого прибоя не прочерчивалась внятно сама по себе, зато белесо-отчетливо отделяла женственно-извилистый берег от моря; линия тут исконно, «как на японских гравюрах». Жизнь, движение моря не было заметно с этой высоты, и внутренний образ этой жизни, движения торжественно, молчаливо и загадочно налагался на представшую въяве панораму широкого и просторного, но недвижного моря… Перед тобой — обширная бухта, но море уходит за горизонт; вообще, неисповедимо для глаза и для души, как море справляется с высотой, с пространством — с натиском пространства на его силу. Высота, натиск пространства, кажется, всё одолевает; полнится дух, свежеет дыхание у человека; он чувствует себя правителем мира: «Кавказ подо мною…» Люди малы, автомобили — красные, желтые, коричневые божьи коровки; содружества деревьев конечны — тесно очерчены; улицы, портальные краны, дома (кубы, параллелепипеды) составляют планы-макеты, легко охватимые взором и вызывающие снисходительность; там казалось — все крупно, а вон… как мало надо, чтобы почуять относительность крупного человеческого; как мало вверх, чтобы… Вон эти красные, черные, серые крыши — как на подносе; вон… эти…

И только море как было, так и живет; оно — спокойно и неподвижно; это спокойствие, неподвижность даже и сильнее для твоей души, чем его же движение, жизнь там, внизу; оно выдерживает проверку высотой и пространством — и не замечает этого; оно спит — и длит в будущее свой сон; ты вышел на высоту — оно предстало таким же высоким, широким, как и внизу; и даже — еще и более высоким, широким: пространство, простор «незримо» ощутимы меж «глазом» и им — тобою, им; оно, великан, проснулось во сне на миг, — а что? — и выросло — во сне — вширь, ввысь, как по требованию; и не изменилось ничто; лишь сильнее простор души. Лишь сильней и могущество, и спокойствие моря… Вон, вон оно; и за бухту, и… далее. Корабли, «как игрушки»… По этим белым в серо-синем, белым в серо-голубовато-сиреневом, белым в фиолетовом сквозь туман, марево дальнее — простор! пространство! — по этим кораблям белым, оставляющим за килем белый и четкий и чуть волнистый шнур — по этим игрушечным корабликам видно косвенно, как велик размах моря, как сильно и вольно изменилось оно в просторе, хоть и не изменилось в сути; взмах его был высок — но сил с избытком, и ничто не заметно; лишь корабли… Но корабли — из другой плоскости, сказал бы мой Алексей; они не от самого моря — не от мира его — не от пространства, серебра неба меж горами и морем, не от простора; они — от иного…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: