Я дал объявление по горсправке: на этих бланках; старое, доброе… еще с тех времен.
Еще с тех времен, когда мы с женой метались — без места, «без крыши над головой»; когда сменили восемь, а то девять частных квартир.
Ты не ищешь среди родных и знакомых — родные и знакомые, по части помощи мне, всегда, надо сказать, были из слабых мест моей линии; не ищешь — не ловишь удочкой; зато запускаешь невод — объявления у метро, у… И вот — звонят.
И сам выбираешь: в Москве полно свободной жилплощади.
Свободной жилплощади при отсутствии квартир и прописки.
Не знаю, уж в чем тут дело — судьба, не судьба; но на сей раз — через столько лет — не позвонил никто.
Как это могло быть?
Я, надо сказать, — я-то испытывал по этому поводу даже и двойственные чувства: нельзя сказать, чтобы ассоциации были бы из приятных. Те же бланки, те же… проблемы. И — блеск Солнца — главного Солнца жизни из глубины того прошлого… Но это иное, а, а, — «сам факт»?
Не позвонили — никто?
Судьба?
Или тут Ирина «чего-то» хитрила?
Ведь звонить должны были ее подруге. Связь держала — она.
Уж не хитрила ль?
Не видела ль, что…
Но ладно.
Но факт есть факт: три раза я давал объявления — да помногу — да на людные доски: уж знал опять я по опыту — знал по старому; нет.
Ни одно.
И не слишком увидел я в этом именно перст судьбы, предостережение; и не чрезмерно уж я послушал кого-то, кто (на абстрактный вопрос, что такое стало с квартирами) пояснил, что теперь в Москве проще снять, клея объявления на столбы (Ирина, кстати, сдержанно говорила то же самое), чем давая на доски, и так далее, но как-то… как-то что-то не особенно я вроде и огорчался, видя, что дело тянется. И она — и Ирина не очень страдала и не очень сетовала; а точнее, вовсе не сетовала — не мрачнела, не торопила. Казалось, ее устраивает именно эта ситуация. Оттого и приходит в голову мысль — а не нарочно ли?
Не сама ли она подговорила подругу, чтоб та ей же и не сообщала ни о каких звонках?
Не знаю.
Мы шатались по городу; что́ это были за походы.
Я, брат, за это время узнал о Москве более, чем знаете все вы, писаки, вместе взятые; я узнал подспудную жизнь Москвы. И не то чтобы я так уж стремился к этому — дай, мол, узнаю тайны; и не то чтобы я даже и верил-то в эти тайны; и не то чтобы я так уж много видел-то своими глазами: ты помнишь, я ленив по части всякой клубники, «меня не собьешь», я Обломов более, чем требуется для того, чтоб быть каким-нибудь психологическим или и фактическим Гиляровским; но так уж выходило — по самой жизни. То Ирина начнет рассказывать, и все, от чего у среднего благоприличного человека «волосы дыбом», тут говорится спокойно, «само собою»; то кабаки эти; то вот в больницу она сыграла — в свою, знакомую, хорошевскую, — но об этом, как говорится, после.
Вот бредем мы там где-нибудь; ну, не знаю уж — центр, арбатское всякое; но уж это — скорей из старого — скорей из старого опыта. Впрочем, что ж. Оно и арбатское — его ведь по-разному… видишь и понимаешь. Староконюшенный. Раньше гулял — и баста. Ах, дворик, ах, анфилада арок. Ах, колодец. Ах, старая стена. Это с иными все хорошо. Тут темно, тут эта стена, а тут, не менее старый, подъезд. А если… Ох, Алеша, не надо… Нет, надо, и все прочее. А тут?! Ирина — и арка?! Хождения у стен — у заборов? «Пойдем, свернем?» Она воззрится как на дитятю. «Зачем? А впрочем, как хочешь. Пойдем посмотрим». Желание пропадает. Что же? Что ж — по домам? Да нет, тут — тут — кабак. Недавно вылез. Темно, а там — окна. Двери. Входим. Ну, знаешь, этот, новый — в Староконюшенном. Кафе некое. Как его?
— Забыл.
— Ну, и я забыл. Так вот, входим; публика. Эта очередь. Эти швейцары, официантки-хамки. Эти жеребчики за соседним столом — коктейль, соломка; тут же — знаки Ирине, и она отвечает вроде. Этот запах фарцовки, обыска, черного секса, облавы и всего подлого, как бы так и стоящий в воздухе, в этих дымно-винных «парах». Сине, темно в углах, да темно-то как-то — без уюта, а лишь… И эти взоры йеху. И скрытое и явное хамство: ежесекундно провокационное и коварное. И это неизбывное чувство опасности; ты, человек неробкий вроде, — ты чувствуешь, что ты ребенок перед этой исконной, первой, зловещей, подлостью и лакейством; кругом — рабы, и ты — раб и враг рабов; и ты сидишь и ожидаешь чего-то подлого; не пьянеешь… а она ничего. Она — рыба в воде. И пьянеет — хоть пока и не вдрызг, — и рада и все такое; наконец и тебя проберет… и тепло, и… она рядом… И вроде и официанты уж — видя, что ты платежеспособен, — помягчели; и все равно помнишь — все равно помнишь пьяным умом: завтра (послезавтра…) с тоской и отвращением будешь вновь собираться в такие места. Ну, ладно; вышли; холодно. Слава богу, не подрались; поехали?
Поехали-то оно поехали, да такси нет; поздно, то и се; стоянка; охламоны пьяные; «девушка», то да се; ты стоишь — ждешь: привяжется как следует — уж тогда; а что? Прикажешь каждую ночь быть готовым ночевать в КПЗ? В вытрезвителе? Да и ее подведешь. С ее прошлым. У нас это быстро; поневоле проявишь выдержку и терпение. Ладно, эти отвязались; «Куда?» — «На Хорошевку!» — «Нет»; снова ждешь. Но вот поехали; в машине уют, тепло — мы, кажется, только и целовались-то свободно и бескорыстно, что в машине; она положит голову тебе на плечо, лоб, волосы льнут под твои губы — агнец божий! Явились; темно и сыро; и эти унылые дома и эти кусты; «Походим еще?» — «Да куда тут? Ну, походим». Ходим; ранее целовались — теперь уже вроде и… неохота; ходим; переулок; грязь; гаражи, подворотни; места — не знал, что такие бывают; хватись кто — начни разыскивать, — где я сейчас, я, Алексей Осенин; не найдет… Москва.
Гигант… джинн.
Асфальт, и блоки, и мощные трубы; и строения некие, и сараи, и… и.
Ходим.
«Хватит, домой бы. Я замерзла».
Домой так домой.
А это кто?
Малый некий; ворот поднят.
Бац — плечо о плечо.
Слишком плотно, чтоб не нарочно.
Я оглядываюсь — он оглядывается; он — мат, я — мат; «Поди сюда!» — «Ты поди сюда!» Он подходит; ему-то что?
И Ирина не остановит; я надеялся — будет как обычно — женщина: «Ну, уйдем, уйдем; ну, понятно, что ты герой». И герой «дает уговорить»; и понятно обоим, а — честь есть честь; а тут?
Стоит, смотрит; спокойна, стоит — мол, что будет? посмотрим на тебя, Алексей Иваныч. Любопытно, мол. А впрочем, как знаешь — мол. Повернешь, пойдешь — и тоже поймет; ей, мол, все равно. Что?
Этот подходит; нечего делать — даешь ему по морде; да ведь и он — пьян, пьян, а соображает: это же Хорошевка, а не проспект Вернадского; пока падает, успевает схватить тебя за отвороты пальто и зацепиться эдак обеими ногами за твои ноги — видно, местный прием; он упал — ты вроде тоже, хотя и не совсем; он тебя держит; та (чувствуешь) стоит, смотрит — ни милицией не грозит (тому), и не причитает даже; не беспокоится, не волнуется (так и чувствуешь это); бросаешь того — он тоже встает; он, далее, матерится-то матерится, но уж потише, как бывает у этих ребят: видит, противник — реальный; «умеешь, умеешь» — бормочет — хотя что я умею? — не весело я выглядел в этой битве; уходит — невелик ростом, зато — «привет».
— Ну-ну. Обычно у них ножи есть, — «утешает» тебя Ирина.
Идем задворками; трамваи — грязные в свете брызги из-под колес; сам трамвай — этот, чешский — легко катит, а путь — повороты, темь; тротуары деревянные, все в грязи под навесом; а навес, вестимо, на заборе, тут стройка; а стройка — прожектор и некий желтый (в черном, в синем — в потемках) трактор на малых оборотах — чего-то… ждет; тут кран — вроде поехал; прожектор и красные огни выбирают из тьмы комья, шмоты, глыбы глины — сине-бурой под этим светом; идем; вон там — по доске через эту стройку; тротуар кончился, а нам — не налево, где шоссе, а туда, вперед, — резать путь; идем; хлюпают, трудно чавкают эти двойные, грязные — в глине, в жиже — доски; идем; конец этому — вроде не вмазались, не свалились; некое темное здание — углы, трубы; старый, видимо, — тот, еще красно-бурый, копченый, кирпич; решетки поблескивают — вверху; заводик? баня старая? весь молчит — никакого звука; ну, слава богу: садик некий; средь домов низких — эти кусты, эти качели-пропеллер — будто из детского, но и неуютного, сторожкого, «злого» сна.