— Далеко еще?
— Да сейчас…
Ни разу она не спросила — «Надоело со мной идти?» или в этом роде; как-то просто у нас с ней все было.
Но уж лучше б не просто; та, внешняя, непростота — она оборотное дело «нормы», добропорядочности; я не добропорядочен, но тут уж мне хотелось и этого — у кого что болит, у кого какой вакуум; а… м-да.
Еще развлечет рассказом о приятеле — психопате и наркомане…
Иль упомянет, как она «однажды, лет в четырнадцать, ну так напилась, ну так напилась, что папа с мамой…». Да все спокойно и без рисовки — невозмутимо.
Мне «вдруг» кажется, что она — символ; но я уж не говорю ей…
Не говорю не потому, что она обидится или возрадуется — она и не обидится, и не обрадуется; а просто — не любит она бесед о символах; не любит… всего такого.
И правда: идя с ней рядом за этими кустами, сараями — идя с ней, так и чувствуешь… бесполезность бесед.
Чувствуешь нечто… осязаемое, простое; а беседы…
И ведь не глупа она; а вот — нет.
Подходим.
— Ну, опять дома.
Это она; спокойно и несколько эдак — спокойно-базаряще; мол, какой уж дом; а, мол, — все же.
— Пока?
— Пока.
Домой двигаюсь; на душе… неизвестно что.
И вот — это.
Она сообщила и просто и между делом; я даже и слов не помню; вот тут невольно я сделал паузу, но паузы не было — были хождения, «отношения», и вот — вот; сначала она сказала когда-то чего-то — не очень прямо, — и я вроде понял, но она это не выделила; потом — мы сидели где-то — она выделила — но ка́к?!
— Ты знаешь, мне, — говорит, — нужно деньги на лечение; у тебя есть?
— Есть, конечно, — отвечал я после секундной паузы; хотя не только мое моральное и природное, но и мое «эстетическое» чувство, разумеется, «несколько резануло» это «лечение». Слово-то.
Деньги явились, как бы сказали классики; началось подлое ожидание, известное мне…
У нее, надо сказать, полно знакомых врачей; ведь все врачи — одно, как объяснила она, а по тем временам она как раз водилась с этой сферой жизни; «переговорила» она, и — подошли сроки, и:
— Общий наркоз. Я могу лишь под общим наркозом…
На что и нужны были эти деньги.
— Зачем общий? При твоем… прошлом…
— Я всегда так; я не могу иначе.
Ведь вот — баба! После семнадцати-то раз!
Подходили дни; я сказал:
— После этого ты станешь ненавидеть меня. Пусть в душе… пусть частью души. Уж «это проверено».
— Нет… зачем же. Вовсе не буду, — спокойно ответствовала она.
Накануне она заметно «нервничала»; я, расставшись, еще позвонил:
— Слушай… может, не будешь?
— Как это не буду? Я буду. И ни к чему… твои звонки.
Все оно и происходило где-то у каких-то ее знакомых, в какой-то их там больнице; надо сказать, у нее вообще уйма знакомых, в которых я никогда не мог разобраться и которых я никогда не видел; а она, как это водится у женщин, иногда со мной говорила о них так, будто я знаю их с детских лет; от этого было еще запутанней. Так вот, у каких-то — из них. На мой, как я и сам почувствовал, условный вопрос, могу ли я поехать, она отвечала:
— Да нет, конечно. Все это… без тебя.
День прошел этот; я звоню «домой», то есть «к бабушке», — ее нет; неспокоен я; при ее-то прошлом; да и без того, и в целом я — не спокоен; звоню — «нет — нет дома»; спросить — не спросишь: вероятно, она скрывает, да и как спросишь; я, знаешь, не из этих, что вечно без предрассудков; я, знаешь, иногда церемонный человек. Я не XX век. Вся моя жизнь шла бы иначе, будь я… ну ладно. Звоню; нет… нет. Вдруг звоню — сестра — «Сейчас». Эдак глухо. Или не глухо? Может, сестра ничего не ведала? Ныне и это допускаю. Но ладно. Пауза, как говориться. Берет — она:
— Я-а-а слу-у-ушаю.
Это ее обычное. Но голос не тот… тон не тот. А какой? Ну, ладно. Я:
— Ну, что?
Молчание.
И вот:
— Что — что?! Все в порядке — что. И к чему звонить? О чем спрашивать?
Обычная моя «реакция» на крутую, особенно — «бабью» атаку колыхнулась во мне; но я сдержался и отвечал, как папаша:
— Что это ты… все же, так уж?
— А чего звонить?! Ну, чего звонить? Когда надо, я сама позвоню.
— До свиданья.
Лишь еле-еле заметная пауза; но в ней выразилось…
Все же она ждала звонка?
Так ли?
— До свиданья.
Кстати обычно, когда я прощался первый, она, будто перебивая меня, говорила «до свидания» тотчас же, как только я начинал это говорить: всплеск свободы…
А тут…
Мы положили трубки.
Я подумал, откинувшись.
В сущности, меня и взбодрил ее этот тон; в нем вышло в явь естественно-женское, традиционно-человеческое…
Вышло в явь понятное нечто.
Он остановился; глаза, в свете от моря, были светлы; мелкие, зыбкие тени листьев ходили по нему, весь он, со своим смуглым лицом, резко, тонко горбатым носом, в светлой рубахе, картинно рисовался на фоне лбистого серо-белого камня, к которому он вольготно привалился, согнув ногу в джинсе; камень, видимо, был теплый под солнцем — он невольно нежился.
Он молчал.
— Тут оно и пошло на спад? — спросил я, чтобы поддержать дело.
— Да, пошло, — отвечал он, не без позы грызя твердый стебель; тон искренности как-то пропал.
— Что ж, ясно.
— Только не на этом оно и кончилось, — отвечал он, несколько загораясь снова. — Оно как раз не пошло на спад, а — оборвалось. Оборвалось на долгое, на длинное время. И ты думаешь, на этом оно и оборвалось? Ошибаешься. Не на этом.
— На чем же?
— Вот угадай.
— Ну.
— Вот и ну. Сроду не догадаешься, хоть и пишущий. И хоть и просто это.
— Да разумеется, не догадаюсь; почему я должен догадаться?
— Ну, все же.
— Ну, она… я хотел сказать, она встретила кого-то иного; но это было б уж слишком ясно. Об этом нечего и гадать.
— Ты прав; об этих материях… после.
— Ну, чего там. Она уехала, и ты вдруг почувствовал…
— Не то; все не из той оперы. Ну, да ладно. Она попросила денег.
— Денег? Еще денег?
— Вот именно.
— Но каких? И ты… я начинаю…
— Ты верно… начинаешь. Но только думай и дальше.
— Давай уж сам.
— Да что — сам? Простое дело. Зарплата — сто, что ли, рублей; с мужем в ссоре, да и муж — тоже не бог весть: врач, из честных; если помнишь, изволила мне признаться: «Сейчас, кроме тебя, у меня никого нет»; что прикажешь? проще пареной репы.
— Да уж…
— А что? За что ее обвинять-то? Ты, может, скажешь, что нынешняя московская баба, из красивых и все такое, может прожить на сто рублей?
— Да я-то не говорю, но…
— Вот и «но». Вот и у меня — «но». Старики мы уж с тобой, брат ты мой. Друг мой. Я знал, что не догадаешься. И ведь просаживали мы с ней в ресторанах и прочих котлах, бывало, и по пятьдесят за вечер; но это, ты понимаешь…
— Да, иное.
— То-то и оно. Одно дело — сунуть, не глядя, официанту; другое — дать, видите ли, любимой женщине, из рук в руки, двести, сто рублей, не зовя ее замуж. И это еще… ничего. Мы всё умеем… непринужденно. Но когда она сама… м-да. Не Запад мы, брат ты мой. Наше поколение. Все выпендриваем, прикидываемся Европой, Америкой; а — не Запад.
— А что же ее родители?
— Ну, что ты хочешь? С матерью она ссорится — как почти все нынешние молодые бабы ссорятся с матерями: слишком… разное; тут и Фрейд, но не только Фрейд, а — «движение века»: слишком… разное; причем женщина, если и сама в молодости была «тае», с возрастом становится морализатором; ну, не неизбежно, но часто. Мужик еще — тот еще может «понять»; мужик вообще более может «понять молодых»; тоже не правило… Словом, кто в семействе играет роль моральной силы, стержня, тот и менее может «понять»; а кто свободней, тот более. У нее мать же, кажется, и ушла-то от отца к какому-то вялому филологу, но она же и морализирует; а эта с ней, разумеется, зуб за зуб. И не зуб за зуб, а — как умеют они, нынешние: та ерепенится, а эта — спокойно мимо ушей. Болтай, мол. Так что мать не поощряет. Порой и расщедрится «на расходы», но — не очень. Отец пьющий и не богатей. А молодой бабе — ну, что прикажешь делать? Колготки, юбка, тени, помада, рубашка, туфли, пальто такое, пальто сякое. Шляпа. Кепи. Так-то. Сто рублей? Так-то.