— Значит, раньше ее любовники… А тут ты…
— Ты сообразителен. Это обыкновенный быт многих нынешних — молодых. Уж несколько поколений не видит в этом зазорного. Именно: не просто делают, морщась — мол, нехорошо, да никуда не денешься; а — не видят зазорного. «Само собой». Так-то.
— Ты преувеличиваешь. Люди, как всегда, разные.
— Это так. Но — но. И — все-таки: куда денешься? Сто рублей. «А жить хочется».
— Ты же сам только что сказал, что «само собой» — «ничего зазорного».
— Так; но зрю в корень. Откуда.
— Так что?
— Что дальше?
— Ну да.
— Вот. Она позвонила: мол, так и так, надо сто пятьдесят рублей — сестре платье. (Заметь, сестре к тому же! Вот везет — никак не сведешь к одному знаменателю!) А у меня нет — ведь у меня сейчас никого нет. (Так и «чешет» — спокойно.) Так ты не дашь ли?
— А ты?
— А я? Я сказал: может быть, но вряд ли. Помню фразу: «Мои расходы… сейчас идут по более существенным линиям». А ты ведь знаешь мои «линии» — сто человек, и кто болен, кто нищ, кто собрался умирать, но не умирает, кто и правда — плох, кто наг, кто убог, кто стар, кто мал. И тогда и верно было — что-то такое: одновременно все болели и все такое. Меня и вечно все-таки возмущала эта ее манера — «мне нет дела до твоих семейных дел»; а тут… Когда я вымолвил о своих линиях, она спокойно умолкла — умолкла, снова давая понять: мне нет дела. У меня сестра, и ей нужно платье. (Может, она и врала о сестре, но женщину ведь не поймаешь; она и самое сомнительное умеет обставить… эстетически, нравственно. Умеет не дать промаха вкуса: в какой-то ситуации. Хотя в иных промахивается с треском. По части такта и так далее. Но ладно.) И что-то зло меня взяло. Да, зло. Меня любят за деньги?! Жаль и денег было: просто так, ни с того ни с сего, от всех своих убогих и от своих дел, на — и дай; но суть не в этом, а именно села фраза: меня любят за деньги?! Ах, вот секрет?!
Я повторил:
— Может быть, но вряд ли. Смотри.
И не позвонил и не явился на ее службу («крайний срок»).
Я думал: она позвонит сама — «объяснится»; но я судил, так сказать, по старым нормам. Мои догадки, выходит, воистину подтвердились. День за днем, то да се; так многие расстаются. Вроде и не поссорились, а… И тут — что уж скрывать — тут совпало с отливом; так бывает — ну, ты знаешь; некое чувство — оно ведь тоже не постоянно; оно живет приливами, отливами; пустяк некий, физиологизм, глупость (мы сидели после того, и она сняла и надела сапог, а, наверно, чулок не свеж), а вот; вроде и видеть не хочешь. И тут — бац — звонок: «150 рублей». Ах, так тебе еще и сто пятьдесят рублей? Так-то, летописец.
— Я понимаю. Ничего веселого, но понимаю.
— Понимаешь, и хорошо. Чувствую, можно и без нее. А я, знаешь, начал уставать снова. Мало меня и так-то жизнь месила по этой части; а тут еще чувство постоянной и унизительной бытовой опасности и… чего-то. Какой-то неуютной заботы. Заботы какой-то неуютной. Эти кабаки, эти… шляния. И я же все время и сам говорил ей, что к новым взрывам я не готов; что нет у меня… чего-то слишком теплого к ее холоду; что я… что в чувстве моем куда как много от чувств отца к дочери, от чувства силы — к надрыву (хотя внешне она была спокойна, а я порою «вибрировал»), а не ясной любви; но слово «любовь» она, как помним, вообще спокойно отвергала, а что до остального, то она вещала, что и не рвется в жены, что идеал ее — иметь свою «небольшую квартиру», жить одной в свое удовольствие, звать кого хочу, прогонять когда хочу, а прочее — трын-трава. И так это без рисовки она говорила, что все мои, годами лелеемые, убеждения насчет женщины — насчет ее чувства прочности, инстинкта жены, одного мужика (искомого за сотней романов) и далее — таяли в дым; так что, по этим линиям, взаимопонимание вроде бы было полное; мы были не только — и даже не столько — женщина и мужчина, — мы были друг и подруга, чем-то взаимно притягиваемые; мы были папаша и дочь, а лучше — дядя и племянница, что ли; мы были… муж и жена, женатые давно и любящие мирно побеседовать; и, как это ни смешно, последнее, пожалуй, наиболее точное. Да, последнее, — наиболее точное. Хотя, прости, мы спали вместе не как «старые» муж и жена, а — всего лишь несколько раз. Вот такие отношения.
А тут — эти деньги. А тут — это охлаждение.
К тому же истинно высокая любовь оставалась — к моей жене, точнее — к Образу (он выделил тоном) жены…
Мы расстались.
Расстались вроде бы незаметно — хотя и на нудной, визгливой ноте.
Шло время.
Несколько месяцев; то да се.
Перед летом я вдруг догнал, проводил ее — она держалась «самолюбиво» и напряженно; я и сказал ей:
— Не хочу расстаться на той ноте. Я понимаю… но…
Она, эдак поведя лицом — мускулами у рта, — покраснев неловко, неровно — молча прыгнула в троллейбус; была она снова красива и эффектна; эта белая кружевная кофта на нежной, гордой груди, черно-синяя юбка узкая — из любимых ее контрастов; яркая, смуглая. Я не стал ее догонять.
Минуло лето — я почти забыл о ней; осенью мы увиделись — мельком — «здрасте — здрасте» — почувствовал я: а кольнуло, как говорится; но все равно: она — по своим орбитам, я — по своим; ну, сидели мы, несколько раз, за столами общими… я чувствовал: как бы все сначала; мы — не знакомы; мы — первые взгляды — «сладостные»; первые — когда ничего не известно; «Не пробуждай воспоминаний минувших дней, минувших дней. Не возродить былых желаний в душе моей, в душе моей», — завели мы с приятелем на одной такой встрече; «Алеша, налей Ире сухого вина», — сказали, когда я проходил мимо нее; «А она не пьет сухого», — обыденно отвечал я — и она лишь пошевелилась; и любопытно, что, при всей силе бабско-сплетнического начала в любом таком учреждении, как наше, — все они, то есть окружающие, как-то прозевали, проморгали наш «роман» на той — на прошлой его стадии; и с удивлением смотрели на странные и уже открытые полуотношения, основанные на молчании и обходах один другого. Пришли — разошлись. Толпа — шум. Провожают — я — другую, ее — другой: как в песне. Или нет такой песни?
И так бы и кончилось это все… сошло бы на тормозах…
— Если б не экстраординарный случай? — спросил я с невольным интересом.
— Да, маэстро; но тот красивый случай, с которого все «возобновилось» (впрочем, что — все?), имел печальное продолжение… столь печальное, что там не будет никакой композиции. Никакой радостной кульминации, хода к развязке. Все так и затерялось… в сером тумане. Так что напрасно ликуете.
— Верно: нет причин ликовать.
— Нет. Так вот. Сижу я это дома, пью чай. (Пью сяй.) Звонок.
— Алексей Иванович?
— Да.
— Это говорит сестра Иры. Ира в больнице.
— Это в какой же?
— Да тут… рядом с нами. Ее увезли по «скорой помощи». Перитонит.
— Это отчего же?
У меня, знаешь, есть такое свойство; до меня — до глубины — доходит не сразу, и поэтому я в первые минуты известий — я холоден, иногда и — неловко-ироничен, что обескураживает собеседника; но зато «готов к делу».
— У нее обострилась язва… Она не хотела — не хотела идти к врачу… Продолжала пить и… и… Веселиться она любит… А, мол, пройдет… И вот… увезли. Но я вот что хотела сказать. Она, когда увозили, говорит: позвоните Алеше. Мы: какому Алеше? У нее человека три знакомых Алеши. Она говорит — Осенину, вам. Потом говорит: не надо… Его, говорит, все равно нет дома — где-нибудь ходит. Она, говорит, несколько раз звонила, — не заставала. Это когда здорова… А теперь, говорит, не надо беспокоить. Но я вот решила все-таки позвонить. Прошло уж несколько дней, а я все же решила. Может, вы захотите.
— Какая больница?
Она назвала; свежее романтическое чувство пело во мне.
Я даже не спросил о палате… об отделении.
Свобода… действие.
Я поехал; очередь в раздевалку и то и се; выяснение по спискам — «Такой нет»; «Нет?» — «Нет». — «Есть». — И ведь оказалось — есть, в некоем дополнительном списке, в этом самом отделении — хирургическом; вечно у нас — нет того, что есть, есть то, чего нет; я иду; это — радость в душе; как-то нет страха за нее; бац: первое, что вижу — в голом коридоре (голые, в масляной серо-голубой краске стены, голые лампы: все как умеют у нас) — на скамейке с «кожаным» унылым верхом, у голой стены — она, накрашенная, не такая уж бледная и в голубом домашнем халате стеганом — модненьком и форсистом; а рядом с нею — некий охламон. Чернявый.