Да, кстати, вот Бородин спрашивает, не является ли герой моей статьи Сорокин родственником, его боевого товарища. С него, пожалуй, надо начать разматывать ниточку.

Я снял телефонную трубку и попросил дежурную соединить меня с участком большой механизации, портальные краны и мачты которого слабо угадывались за окном в утреннем тумане.

Вместе с сочным мужским голосом в трубку вошел стук доминошных костяшек. У портовиков, как я догадался, перекур.

Я представился и попросил позвать Сорокина.

— Сейчас, — охотно пообещал мужчина.

Было слышно, как он крикнул в сторону?

— Сорокин, к телефону!

— Слушаю вас! — Голос на том конце провода был взволнован.

— Это Володин, — поспешил успокоить я его. — Скажите, кто-нибудь из ваших братьев или родственников служил в войну на транспорте «Декабрист»?

Мой вопрос, видимо, озадачил Сорокина. Он покашлял, помолчал, должно быть мысленно перебирая всю родню, затем сказал:

— Пожалуй, нет. В нашем роду, кажись, моряков не бывало, хотя мы и архангельские, соломбальские.

— Жаль, — сказал я, почувствовав и впрямь в ту минуту жалость от того, что, быть может, и впрямь сейчас теряю такое, чего бы терять не следовало, того, что таилось в недоговоренности письма Бородина, того несомненно важного, что стояло за его вопросом о Сорокине? — Ну да ладно, всего доброго, — поспешил я проститься с крановщиком, которому, видимо, не терпелось узнать о причине моего звонка.

После планерки, которая проходила у нас, как правило, после обеда, я задержался у редактора, твердо решив проситься в отпуск. Зная характер редактора, то, как он воспринимает каждую просьбу об отпуске, я не был уверен в том, что мне удастся добиться своего, но все-таки решил не отступать. Редактор сидел облокотись локтями о стол, зажав в ладонях всклокоченную седую голову. Робинзон, как звали мы его за глаза, весь ушел в очередной номер, свежие полосы которого лежали вдоль всего длинного редакторского стола.

Редактор словно бы не замечал меня.

Я кашлянул, шаркнул ногой, пытаясь привлечь его внимание.

Наконец он поднял от стола голову, поправил круглые очки, вопросительно глянул на меня.

— Я насчет отпуска, — приступил сразу же я.

— Не время, Володин. Сейчас не время об этом думать. Арктика требует от нас полнейшей выкладки. Ты хорошо поработал в прошлую навигацию. Ты вправе требовать отпуск. Именно сейчас, летом. Но кого мы пошлем на Диксон? Кого? Перышкина? Поставит он нам ежедневную информацию?

— Поставит, — сказал я убежденно. — Стыдно будет перед ледокольщиками задаром хлеб есть.

— Нет, нет, Володин. Не ко времени твоя просьба!

Я чувствовал, что почва понемногу начинает уходить из-под моих ног.

— Мне нужен отпуск, — сказал я твердо. — Я три лета мерз в Арктике. Готов еще столько же. Но сейчас мне нужно ехать. Мне нужен отпуск.

В редакторских глазах промелькнула тревога.

— Заболел?

— Пока нет, но мне нужен отпуск, — повторил я.

Редактор поерзал в кресле, полистал настольный календарь.

— Без ножа ведь режешь. Вот так вы все. Что вам служба? Наплевать вам на службу.

Я молчал. Пусть бурчит. Самое главное — добиться отпуска, и тогда я смогу осуществить свой план, который пришел мне совершенно неожиданно сегодня и который заключался в поездке в Студеное, к Бородину.

— Что хоть случилось? — спросил редактор, считавший себя большим знатоком человеческих душ.

— Ничего, — ответил я.

А что я еще мог сказать ему.

— Ладно, — нехотя уступил редактор, словно отрывая что-то от себя.

В тот же день мне удалось получить отпускные.

Утром я мог бы не приходить на работу и хотел было уже не пойти, чтобы не спеша собраться в дорогу — поезд уходил вечером, но вспомнил о Жене и пошел.

Она обрадовалась мне и тотчас загорелась желанием помочь. Через два часа, порывшись на пыльных полках архива, дала подробную справку о транспорте «Декабрист». Оказалось, что это был старый корабль, участник боев русской эскадры при Цусиме. В мирные годы ходил с грузом на северных линиях. Последний раз вышел в море 31 декабря 1942 года, загрузившись в Рейкьявике…

Вот и все, что я смог узнать в архиве нашего пароходства. Я, по правде, огорчился. Но Женя и тут оказалась молодцом. Она сказала, что в городе есть один древний старичок Арон Моисеевич Певзнер — собиратель морских баталий, кораблекрушений. Так вот, она успела созвониться с ним — и он уже отыскал в своих записях мой корвет и ждет меня на дому.

Меня встретил сам Певзнер, желтолицый сморщенный старикашка, сразу же на пороге уточнивший, кто я и для кого и чего все это надо. Я объяснил. Тогда Певзнер подвел меня к продавленному, засаленному дивану, на котором лежал толстый альбом.

— «Декабрист». Да? Смотрите же! — Певзнер ткнул пальцем в любительскую, плохо отпечатанную фотографию, стараясь тем временем уловить выражение моего лица.

Подняв альбом, держа его в отдалении от старческих, слезящихся глаз, Певзнер выразительно и торжественно прочел все, что было записано в его альбоме о «Декабристе».

Певзнер знал больше, чем архив. Он назвал мне добрую половину состава «Декабриста», сообщил, на каких судах до этого ходили его моряки.

Я спросил Певзнера, знает ли он что-нибудь о судьбе тех, кто был в последнем рейсе на «Декабристе».

Певзнер посмотрел на дверь, затем на меня.

— Да! А что?

— Да вот получил письмо от Бородина, бывшего рулевого «Декабриста».

— Бородин? — переспросил Певзнер, словно что-то припоминая.

— Да, Бородин!

— Но вы знаете, молодой человек, они ведь были там? — Певзнер многозначительно кивнул. — А об этом, молодой человек, лучше не вспоминать.

— Спасибо, — сказал я Певзнеру и заспешил к себе, в общежитие пароходства на Приморскую.

Общежитие наше стояло недалеко от порта. Бежать нужно было набережной. В светлом полярном небе висел вертолет, будто высматривая что-то. Треск его винтов отдавался на палубах судов. Вахтенные лениво глазели в небо, прикрывшись от солнца ладонями. У пятого причала горделиво держалась белотрубая греческая «Глория». Над ее мачтами, всхлипывали большие белые чайки. От Кольского залива несло сырыми бревнами причалов, отработанными запахами дизелей…

Я торопливо выхватил из-под кровати чемодан, побросал в него сорочку, фотоаппарат, бритву и помчался к вокзалу, — будто все это могло ускорить мой отъезд.

На железной дороге было самое горячее время, и потому я не удивился многолюдной толпе на перроне, шуму и гаму. Первая половина июня — пора разъездов. Моряки провожают свои семьи к морю, теплу, в подмосковные и рязанские деревни с их лугами в ромашках, с парным молоком.

Я присматривался к отъезжающему и провожающему люду, прислушивался к разговорам, напутствиям, трогательным многословным наставлениям. Неожиданно впереди себя заметил Женю. Она сосредоточенно оглядывалась по сторонам, словно ища кого-то. Уж не меня ли? Мне не хотелось сейчас ни с кем говорить, и я не стал окликать ее. Не любил, когда приходили провожать меня. Даже матери не разрешал этого делать. Помню, как долго она обижалась на меня, когда запретил ей прийти к поезду, который увозил нас, стриженых новобранцев, в армию. Мать часто потом в письмах вспоминала мне это.

Я следил за Женей, за тем, как она, то и дело поправляя очки, близоруко и настороженно всматривается в снующую людскую массу, и был рад тому, что остался незамеченным, что до отправления поезда оставались считанные минуты, что все складывалось именно так, как загадывал, что мне даже, как того желал, досталась любимая верхняя полка, на которой можно дремать, думать или читать всю дорогу, делать все, что тебе угодно, не боясь, что тебе в любую минуту могут помешать.

II

Славно было ехать в битком набитом поезде, в последнем вагоне, который мотало так беспощадно, что невозможно было пронести стакан, не расплескав его.

За вагонным окном проплывал знакомый северный пейзаж. Огромные валуны ледникового периода на открытых, пропитанных водой мхах, жиденькие соснячки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: