Он читал довольно долго. На широком подоконнике написан был практически весь первый акт — конечно, не в полном его виде, который помнил Смотритель…
(он помнил и все те купюры, что еще предстоит сочинить новоявленному гению, он запросто мог подсказать их ему, но уж текстовые подсказки автору — не его задача)…
но, как уже говорилось, пьесе — правиться, сочинителю — совершенствоваться.
— Ну и как? — спросил сочинитель, завершив чтение.
Он-то, судя по торжествующему тону, отлично знал — как. Но хотел реакции слушателей (слушателя), как и всякий автор, то есть homo publicus, человек публичный. Тем более — актер.
— Неплохо, — одобрил Смотритель, не поднимаясь с кровати. — Только давай исправим имя слуги.
— Зачем? — не понял Уилл.
— Пусть он будет не Марио, а Транио, — мечтательно, словно вспоминая нечто приятное, сообщил Смотритель, то есть граф.
— Зачем? — по-прежнему не понял Уилл.
— Тебе что — жалко? — сварливо спросил граф. — Ну, вспомнил человек Падую, вспомнил друзей…
— Да на здоровье, — легко согласился Уилл, беря перо и исправляя текст.
А Смотритель облегченно вздохнул про себя: в каноне слугу звали именно Транио. И, не исключено, Уилл и сам бы впоследствии решил поменять имя, поскольку текст, им прочитанный, немало пока отличался от канона, но Смотритель в этом малом случае почему-то решил не ждать милостей от природы в лице воспитанника.
А вообще-то, говоря высокопарно, душа его пела и смеялась, а если попросту, пожиже стилем, то он был невероятно счастлив, как всегда бывал счастлив, когда очередной проект получался даже не по оптимуму, а вовсе по максимуму: что задумал, то и сделал. Задумал он сотворить Шекспира — сотворил. Чем не ровня Создателю?..
И тут он внутренне засмущался, открестился от пошлого богохульства, собрал высокие (и глупые) чувства в кучку и выбросил… куда?., а за окно и выбросил, никто не заметит, там и без них мусора — горы, убирают улицы нерегулярно и скверно. Пустив в себя первый (незваный, но приятный) импульс радости (пополам с жирным самодовольством), он, многажды испытывавший сей импульс, прекрасно знал: это всего лишь — Начало, пусть даже и с прописной буквы, а работа (вся-вся-вся!) — еще впереди, ибо сотворить Гения — лишь холодная техника, коей он (как и его коллеги по Службе) владел отменно, а вот выстроить Миф про Гения — это работенка для сильных духом. То есть: терпеливых, последовательных, небрезгливых, предусмотрительных, изобретательных, толерантных ко всем и всему, общительных, остроумных, неунывающих… а-а, долго продолжать!
Короче, все это — он, Смотритель.
— Что значит — неплохо? — возмутился Уилл. — Гениально! Старик Бербедж умрет от восторга и счастья.
— И кто ж тогда тебя поставит на театре? — поинтересовался Смотритель, поднимаясь наконец с грязной постели и подходя к влюбленному в себя драматургу. — Ну-ка, дай… — Забрал у того листы.
Что это были за листы! Кляксы, размазанные по странице, съезжающие вверх-вниз строчки, плохо читаемые буквы, а ошибки!..
Смотритель был силен в староанглийском…
(стал силен с недавних пор, пока готовился проект)…
и ему, грамотному, тяжко было смотреть на это рукописное творение, он вмиг порадовался, что ни один лист шекспировских рукописей пе дошел (не дойдет) до потомков. Хотя… Нет, Смотритель по-прежнему не собирался, не имел права хоть в малости изменять миф. Просто он также вмиг оправдал подопечного: мало ли в Истории литературы гениев, не друживших с грамотой или чистописанием? Хватает и хватало. И нечего потомкам, которые так и норовят опустить (сбросить с котурнов) любого великого предка, давать для того повод.
Не дошли до потомков рукописи? Так и будет!
А как иначе может быть? История, изучаемая (и почти всегда корректируемая) спецами из Службы, всегда и закольцована во времени. Вот объяснение. Я (Смотритель, к примеру) знаю, что когда-то в прошлом было — так, но, чтобы действительно было — так, я возвращаюсь в прошлое, в момент некоего События, изучаю его пристально и, если ход его не совпадает с известной мне, человеку будущего, Историей, я делаю все, чтобы было — именно так. Если не обращать внимания на автоматную тавтологию (так-так-так, говорит автомат), то я (Смотритель, к примеру) в своем времени изучаю Событие по учебникам истории, а в прошлом являюсь творцом…
(лучше — опосредованным, но бывает — непосредственным)…
этого События.
Как в старой песне: любовь — кольцо…
— Ты же сказал, что хорошо учился в школе, — произнес Смотритель раздумчиво, перебирая исписанные листы. — Трудно предположить…
— Я не говорил, что хорошо, — немедленно отказался Уилл. — Я говорил, что учитель у нас был замечательный. Это правда. А я чистописание терпеть не мог. Да и отец работать заставлял, он у меня — кожевник, так что эти руки… — он повертел ладонями с растопыренными пальцами, — не для чистописания. И потом: я же все, что сочинил, худо-бедно, но написал. И прочел вслух по писаному, ни разу не сбился. Чего ты еще хочешь?
— На самом деле ничего, — ответил Смотритель. — Разве что узнать одну мелочишку: как ты назовешь пьесу?
— Не знаю, — беспечно сказал Уилл. — Может быть, «Бродяга во дворянстве»?
— Ни в коем случае! — перепугался Смотритель. Что-то его эксперимент начал втягивать в себя совсем другие, посторонние, времена, и других, тоже посторонних, людей. Вот и название (почти то же!) грядущей пьесы грядущего Мольера неожиданно всплыло. Что за странные побочные эффекты привычной, даже рутинной уже менто-коррекции? Как бы ненароком не намешать сюда чего не надо… — «Бродяга во дворянстве» — это пошло, дружище Уилл. Это, знаешь ли, как-то очень пофранцузски. А мы с тобой, Mon cher, в Англии. Назови-ка ты пьесу «Укрощение строптивой».
— А кто строптивая? Мелисса?
— Я уж не знаю, кто строптивая у тебя, но в похожей пьеске, что я смотрел в Глостере… скверный текст, кстати, очень скверный, Бербедж прав совершенно… там ее звали, кажется…
— Черт ее знает, не помню. Но, думаю, это — Мелисса и ее стоит переименовать. Скажем, в Катарину.
— Думаешь, в Катарину?
— Думаю, думаю… Слушай, как ты вообще сочиняешь? Где план сюжета? Где список персонажей?.. Ты хоть знаешь, что у тебя дальше произойдет?
— Я же текст той, старой, пьески помню. Более-менее… Но я не хочу повторяться в точности, мне неинтересно. Я пишу новую пьесу, совсем новую! Я только использую старый сюжет, а имена — другие, место действие — другое, слова — другие, мысли — другие. Я же не вор, Франсуа. Ты захотел, чтоб я стал драматургом — я стал им, не так ли? А драматург может воспользоваться старым сюжетом, у которого к тому же и ав ор-то неизвестен. Ведь может, да?
Смотритель спорить не стал. Он превосходно знал, что традиция сюжетных повторов тянулась с библейских времен и до славного двадцать третьего века, из которого он прибыл к Шекспиру. Заметил лишь про себя: как же быстро Уилл ощутил себя драматургом! Словно и не он поутру уверял графа, что слова для него — темный лес, в котором так легко заблудиться бедному актеру. А сейчас, почувствовав власть над словами, уже и не вспоминает, что она — дар. Со стороны. Еще точнее — дар со стороны графа Монферье, французского самородка, умеющего что-то там в мозгах переворачивать, перемешивать, переставлять. И хоть бы «спасибо» сказал…
Правда, на кой черт графу «спасибо»? А уж Смотрителю — тем более…
Но наглость-то, наглость какова! Это тоже — дар, почище умения «что-то там переворачивать в мозгах»…
— Может, — подтвердил Смотритель. — Пользуйся на здоровье.
— Я и пользуюсь, — подтвердил известное Уилл. — «Укрощение строптивой» — это просто песня, это в самое яблочко. Так ты точно думаешь, Катарина, да?
— А кто ж еще более строптив? Не Бьянка же… Тут ты прав: пусть вторую девушку зовут Бьянкой, вполне итальянское имя… Как там у тебя: «Таким путем сердец не покоряют… А не отстанете, так врежу от души вам по балде тяжелым табуретом… и с ног до головы измажу грязью». Это ж она — потенциальному жениху, если я не забыл старый сюжет. Ну просто фурия!