Есть вечная беда подобной литературы.

Из старых народников я очень люблю А. Эртеля. Почему же его нынче никто почти не читает? Интеллигентный, умный, мягкий, изящный талант. Толстой славил его роман «Гарденины». А десять лет назад я купил в отделе уцененных книг его «Записки степняка» за… 20 копеек. По 20–40 копеек кучами лежали тома собрания сочинений Г. Успенского. Про В. Слепцова или Засодимского и говорить нечего. Случайность? Нет. Обидно за них? Да. И все же скрывается какая‑то справедливость в том, что такая литература живет лишь в своем времени. Да и то без пламенной читательской любви. Грустно, конечно. А задуматься кое над чем необходимо. Особенно молодым, начинающим. Художественная литература не должна стареть лишь потому, что злободневность ее тем, злободневность неурядиц жизни прошли.

Вот от какой печки должны мы танцевать. Опыт есть, что делать дальше? На что надеяться? Как подняться выше и принести счастье наслаждения книгами не только своим современникам, но и их детям? Иначе что же они будут знать о нашей жизни? Перестанем в искусстве уповать на мгновенную пользу. Я даже осмеливаюсь задеть дорогого мне В. Астафьева: после его романа «Царь — рыба» ничего ни на реке, ни в лесу не изменится! Кричать надо не в прозе, а в статьях и по телефонным проводам! Защитой ли пойменных земель и «разумным размещением предприятий» заниматься повести, роману? Да зачем же тогда высшая школа классиков?! И ни от какого романа или поэмы еще не «поворачивалась жизнь в государстве на другой бок» (Б. Можаев). Что за самомнение?!

Мы отстаем от Пушкина, Толстого, Чехова не только в гениальности. Не хватает нынешнему искусству музыки, гармонии, разнообразия в сердцевине темы. И еще чего‑то. Чего? Подумаем. Заметна тоска самих писателей и критиков по соединению широкого жизненного материала, по «Войне и миру» и «Анне Карениной», что ли. Хороши крестьяне, обслуга у Толстого, но как радостно, что через главу ты встретишь и Наташу, и Пьера, Андрея Болконского, Левина или того же Стиву Облонского. Всеохватности недостает. Вот как я понимаю ту тоску. И моя собственная тоска — такая же. Мы вроде бы не заметили, как все выросло, переплелось и образовалось в нашей стране. В каких сложнейших связях мы живем. И тоска еще такая бывает нестерпимая по воображаемой, возможной литературе, что любой несправедливый выкрик в свой адрес простишь критику. Корневые таланты способны обозреть и другую красоту и правду жизни. Нужно поистине толстовское сцепление почвенного и интеллигентного. Сколько можно копаться только на грядках? Мне, сибирскому горожанину, досадно, что Москва и Ленинград, Псков и Новосибирск остались без своих преданнейших певцов. Понятно, надеюсь? А деревне, русской, слава богу, повезло. Я иду по старому Арбату и жалуюсь, что послевоенная московская интеллигенция, да и весь колоритный, типично московский люд не воскресли под пером какого‑нибудь своего Василия Белова, такого сокровенного, теплого, наполненного преданиями и звуками родной стороны! Вот где мы споткнулись, оплошали, вот еще где мы в жутком долгу перед этим народом. И оттого порою раздражаемся половинчатостью нашей текущей литературы. Нужны певцы, страдатели за город, какими были «деревенщики» у себя дома. Может, дети села, обитающие теперь в городских квартирах, имеют силы и добрый нрав восполнить пробел? Быть может, В. Распутин? А может, коренные горожане? Где же у них вековые городские корни? Где «милые предания» (Пушкин)? Где первородство любви к домам, каналам, быту, к не менее чудесным, чем деревенские, интеллигентным бабушкам, дедушкам, отцам и матерям, которых даже я, провинциал, набегом бывающий в Москве, видел и знал? Где они?! Опишите свои родные гнезда так же сочно, как «деревенщики» свои, пишите без конца, чтобы мы наконец сказали, как и про «деревенщиков»: да хватит, сколько можно? И душу нам свою отдайте. А пока ничего такого нет. Нет в романах и повестях блестящих интеллигентных разговоров, как у классиков. Нет великих умниц, великих сердец, колоритнейших характеров, которыми была полна Москва после войны и сейчас также полна! Нет даже названий любимых улиц. Нет того, за что все мы так любим Москву и Ленинград и все, что там живет, копошится, что наособицу, что замечаешь, едва утром сойдешь с поезда на вокзале. Коренные москвичи! Сколько в этом всегда было вековой гордости, этакого душевного «аканья» и прочая, и прочая. Вспомните же в этом отношении классиков, Пушкина в первую очередь. Почему такая мастеровитая холодность? От первого теплого чувства рождается высокая литература.

И вот не собираюсь я гадать о будущем «деревенской» литературы и о том, где есть дух. Я жду, когда соединятся ветви одного дерева, и посмотрим мы на вековой дуб свой — могучий и прекрасный, как в «Войне и мире».

Вечным же эпигонам надо перечитывать упомянутую запись Бунина и отречься от зуда слепо следовать за знаменитыми мастерами «деревенской» прозы, искажая то, что уже воспето, и гораздо лучше. Вот продолжение мыслен Бунина:

«А потом что было? А потом «порвалась цепь великая», пришел «разночинец», во — первых, гораздо менее талантливый, чем его предшественники, а во — вторых, угрюмый, обиженный, пьющий горькую (почитайте‑ка всех этих Левитовых, Орфановых, Николаев Успенских) и вдобавок сугубо тенденциозный (пусть с благими целями, но тенденциозный), да еще находящийся в полной зависимости от направления своего журнала, от идеологии своего кружка, от обязанности во что бы то ни стало быть «гражданином», от милости Скабичевских. А потом количество пишущих, количество профессионалов, а не прирожденных художников, количество подделывающихся под художество все растет и растет, и читатель питается уже мастеровщиной, либеральной лживостью, обязательным народолюбием, пошлейшим трафаретом: если лошадь, то непременно «росинант» или «лукавая пристяжная», если уездный город, то непременно свинья в грязи среди площади да герань в окне, если комод, то обязательно «пузатый», если помещик, то уж, конечно, крепостник, зверь, если деревня, то только «лохматые избенки, жмущиеся друг к другу и как‑то боязливо взирающие на проезжего», если «огоньки», то не иначе как «символические…»

Скинем кое‑что на ушедшее время и на истлевшие общественные отношения, задумаемся о главном. Ведь правда! Правда! Пушкин и Толстой, отражая боль своего дня, не упускали из виду не только земную, но и высокую нужду души человеческой, — какое ж без этого искусство? Не будем и мы носом рыть землю. Не будем отделываться афоризмами о духе, кокетничать остроумием в тот момент, когда надо просто почувствовать душою что‑то серьезное, всем нам необходимое. Никуда душа не делась, чего ее искать? Она торопливей, чем раньше, но все та же. В ком она есть, так есть. Бессердечной болтовней «деревенщики» никогда не славились. Кто поймет, в чем их самое первое достоинство, — постарается сберечь это в себе и когда‑нибудь прекрасно напишет о «внутренней музыке» не растративших душу горожан. И обо всех нас вместе.

1981

МУДРОСТЬ КУЛЬТУРЫ

…Произведение растет из своей сердцевины. Ему, как всему живому, отпущен определенный срок вызревания; пока материал сочный, теплый, пока ваше чувство свежее— что‑то случится: возможны варианты, зачеркивания, новые ситуации, неожиданные речи героев. Еще мы разгадываем житейские коллизии, поведение героев, и нам не скучно. Но вот материал вянет, интерес к нему пропадает. А мы упираемся, не понимая, что час пик уже прошел, мы передержали тему в своем столе. Растягивать работу вредно. Доделывание произведения напоминает порою оживление уже засохшего органа. Торопитесь закончить, пока вами владеет чувство к своему дитяти. Если же вещь остановилась оттого, что вы задолбили ее однообразным отношением к материалу, заданностью, поищите противоречие, за него ухватитесь, и вам откроются новые ручейки сюжетности, новые сцены и гибкость человеческих характеров. Не внушайте себе заранее, что все кончится именно так, как вы наметили. Толстой никогда не знал, что произойдет в следующей главе. Мучения чаще всего связаны с нашим догматическим упрямством: пусть будет так, а не этак! А жизнь упирается по — своему.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: