Не пишешь мне и как живу не знаешь…
А я грущу и думаю о том,
Что ты меня все больше забываешь,
Мой взгляд и тот представишь ты с трудом.
Но верю я — и в этом нету позы! —
Что в нашей среднерусской стороне
Твои такие чистые березы
В разлуке не забыли обо мне.
И если ждешь кого-то вечерами
Под кроной их, платочек теребя, —
Я все равно их белыми руками
От воровства уберегу тебя!..

Никогда не забуду. Танцы в Доме культуры. Иван прошелся с нею в вальсе круг, и встали они в сторонке. И говорят, говорят. А он нет-нет да и посмотрит в мою сторону. Чувствую, познакомить, видно, хочет. Но я сделал знак ему, покачал головой — не надо, мол, ни к чему. Ее пытаются приглашать ребята. Она не идет. И когда Вольдемар едва ли не насильно увел ее на танец, Иван подошел ко мне. Знаешь, говорит, вот скажи мне сейчас она, вот скажи что-нибудь, вот пожелай… И замолчал, замялся, точно захлебнувшись словами. А я посмотрел на его горящие глаза-угли, на сильные плечи, на грудь могучую, дышащую счастьем, сжал его руку крепко и пошел к выходу. И радостно мне было за него, и страшно.

Как волновался я, когда уезжал он на свидания! Не подумала бы она чего, не заметила бы… А он приезжал весь аж светящийся от счастья. Собирал ребят, угощал их невесть откуда добытыми яблоками, ликером «Шартрез» (единственный напиток, что был в местном сельмаге), играл на гармони-хромке. И приговорка у него была забавная, из дома, верно, привез он ее. Хлопнет, бывало, кого-нибудь тяжелой рукой по плечу и прикрикнет басовито: «Первый парень на деревне — вся рубаха в петухах!» А то вдруг задумается, загрустит — и нет его, нет на долгие часы, а порой и по нескольку дней не видно. Умел он как-то исчезать и появляться внезапно. А однажды пропал дней на десять. Как оказалось, посылали несколько машин, и его «газик» в том числе, «на прорыв», на выручку в один из дальних районов, в глубинку. И проститься не смог он со мной, не успел разыскать меня, не было времени у них на сборы. Через десять дней появился. Опять разбудил меня глухой поздней ночью. Не мог, видно, утерпеть, не мог до утра дождаться. Руки у него дрожали, когда протягивал мне серый помятый листок бумаги. И прочитал я в начале того письма такие слова: «Дорогой мой, единственный! Как истосковалась я по тебе…» Дальше читать не стал. Знаешь, сказал он мне в ту ночь, увезу я ее будущим летом на Оку, ей-ей, увезу. Покажу сады наши, березы… Насовсем? — спросил я его. Ну, нет, ответил он раздумчиво и вздохнул. Рязанщину только показать, деревеньку нашу. А потом — назад. Дом здесь буду строить. И эту, говорит, землю обживать надо, русская же земля. Не мы первые, не мы последние. Да и ее тут встретил, на этой земле, на сибирской, нету пути мне теперь отсюда…

Дня через два после этого разговора снова уехал Иван в район. И не скоро пришлось нам увидеться. Увезли меня в больницу в Красноярск с воспалением легких, с высочайшей температурой. Многие из нас работали на лесосплаве, многие, так же, как и я, не раз и не два промокали в ледяной енисейской воде, простужались многие, но пневмония прихватила только меня.

Помнится, одно утро солнечное было, ведренное, морозное. Мне уже было лучше. Я стоял у окна, размышлял. И вдруг открывается дверь, и в палату входит Иван. В халате, наброшенном на старенькую гимнастерку, в кирзовых с подвернутыми голенищами сапогах. Привез он мне посылку из дома и письмо. Такой радостный был для меня этот день, такой солнечный. Показал он мне несколько писем от нее. Тут же мы набросали ответ ей. Возможно, я заготовил и одно-два письма впрок. Уезжал от меня Иван довольный, со светлой улыбкой, заведя машину у проходной, дал длинный прощальный сигнал. Я выглянул в окно и увидел его высунувшегося из кабины с высоко протянувшейся вверх рукой. Так и запомнился мне он в своей кабине улыбающийся, красивый, неистовый.

* * *

Первый день после отпуска начался сурово. Вызывал «на ковер» шеф. По дальневосточному материалу Паши Середы прошла ошибка. Не столь значительная, скорее даже не ошибка, а опечатка (либо машинистка напортачила, либо в наборе напутали), однако достаточно досадная, чтобы иметь серьезные объяснения с шефом. Вот что значит не вычитал сам корректуру того номера, а положился на помощника, посчитал, что если его материал — ему и карты в руки. Ему карты, а спрос — с тебя. В результате — «поставить на вид», «усилить контроль».

Увалень Паша сидел в углу за своим столом, посасывал резной пижонский мундштук, пыхтел.

— Ну ладно, микрошеф, не дуйся, — бурчал он себе под нос. — Кто не работает, тот не ошибается…

«Эх, Паша, жаль все-таки, что ты Середа, а не Пятница…» — подумал Александр Дмитриевич, но промолчал.

Так и прошел день в тягостном напряжении. Александр Дмитриевич просмотрел скопившиеся читательские письма, составил несколько ответов. Работать не хотелось. Едва дождавшись конца дня, он спустился вниз, у подъезда редакции перехватил такси.

Дома его ждал еще один сюрприз. Вместе с газетами из почтового ящика он достал большой пухлый конверт со знакомой эмблемой в углу. Один из журналов, продержав более полугода, возвращал его рассказы. «С интересом ознакомились с рукописью…» — сообщал спрятавшийся за размашистой китайской подписью имярек. Несмотря на такие-то и такие-то отмеченные достоинства, рассказы отвергались.

В комнате было холодно. За окнами нещадно морозило, а батареи едва теплились. Александр Дмитриевич набросил на плечи старенький, выцветший, многие годы выручавший его армейский бушлат, включил на кухне газ и присел в темноте в углу, наблюдая за резвым фиолетовым пламенем, пляшущим над конфоркой. И когда прикурил от этого пламени сигарету, ему нестерпимо, как никогда, захотелось поговорить с Незнакомкой. Он уже начал привыкать к этим «разговорам».

А знаешь, это еще не так страшно: вернули очерки. Я посмотрю их, может быть, доработаю, переделаю. А вдруг и есть доля правды в этом сопроводительном резюме… Намного страшнее произвол, грубый, необузданный. Никогда не смогу забыть начало своей штатной журналистской работы. Это была небольшая газета, занимавшаяся вопросами искусства. Какое-то время довелось ее выпускать даже одному — с помощью когорты нештатных корреспондентов. Потом прислали начальницу. Перевели из области, из какой-то фабричной многотиражки. Настал такой день, когда порог редакции переступила высокая светловолосая женщина. Сложена она была незавидно. Квадратные костистые плечи, короткие, какие-то кургузые руки, а ноги, наоборот, избыточно длинные, плоские и обуты в грубые, чуть ли не яловые сапоги с тяжелыми, как у футбольных бутс, головками. Нелли Карагаш, представилась она. Будем работать вместе. И, потупившись, добавила: и дружить.

Итак, Нелли Борисовна Карагаш. С ее приходом в редакции начался ад. Некрасивая женщина, да еще существо завистливое и бездарное, она ревностно требовала почтения к себе и плодам своих трудов. Увы… для этого не было оснований. Удручало ее и то, что я ниже ее служебным рангом, но состою в Союзе журналистов, а она нет. Когда же в одной из инстанций и раз и другой похвалили мои статьи, она начала открытую войну. Из моих материалов вымарывались лучшие куски (ощущение лучшего все-таки присутствовало в ней), вписывались чужеродные, косноязычные фразы, и потом с издевательским апломбом бросалось мне в лицо: ну, посмотрите, что получилось, — это же «две большие разницы»! Изуродованные, израненные и обесчещенные варварской рукой очерки мои и статьи ставились на задворки номера, а то и вовсе откладывались, исчезали невесть куда. После моих попыток возразить, возмутиться, террор удесятерялся. Мне ставилось в горький упрек даже пятиминутное опоздание в редакцию. Никакие аргументы и причины не признавались. И когда я увидел в одной из газет ее статью — компиляцию всевозможных выкладок и соображений по поводу некоторых фильмов и спектаклей и буквально «узнал» куски своих материалов, свои мысли, причем некоторые из них оказались как раз теми, что вымарывались ее рукой на моих же глазах, я понял, что это ущербный человек и что надо бежать. Да и ситуация сложилась для этого «благоприятная». Получил я телеграмму о тяжелой болезни мамы. Полетел. И задержался на лишние сутки. Звонил в редакцию, дополнительно телеграмму посылал — ничего меня не оправдало, ушла себе преспокойненько докладная записка на меня в отдел кадров. А можно ли назвать это докладной?.. Да… Молод я был, беспомощен. Мне бы в райком, мне хотя бы к друзьям-журналистам, а я все в себе носил, полагая, что апелляция будет похожа на донос. Вот так вошла в мою жизнь женщина с экзотической, янычарской фамилией. Ничего не знаю о ее судьбе. Носит ли ее земля, выдерживает ли ее могучие подкованные сапоги. И, знаешь, все же хорошо, что мне довелось пройти через это. Без лиха не узнаешь добра, не постигнешь истинной цены человека, цены добродетели, честности, чести, таланта. И полно об этом. Надо работать. А мы, увы, далеко не всегда умеем заставить себя работать. Может быть, ты спросишь о том, как я хочу работать и что я хочу от своей работы. Я хочу сделать что-то такое, что бы смогли оценить люди, что-то нужное им. Но прежде всего — чтобы это был нескучный продукт рук и разума. А это обусловливается главным образом мерой способностей человеческих, степенью художественности в работе. А художественность? Если бы ты спросила об этом, я бы припомнил две строчки, что вьются в моей памяти множество лет, начальные строчки какого-то рассказа, прочитанного едва ли не в детстве: «Дверь скрипнула, отворилась, и в комнату вошел Бог. Он подошел к стене, остановился и перекрестился на зеркало». Или бы я припомнил притчу о мышонке, который, случайно оказавшись на чердаке, увидел через дырку в крыше летучую мышь, а потом вернулся в норку и пропищал в пронзительном восторге: мамочка, я видел ангела! А ведь это придумал кто-то. И перенес на бумагу. А впрочем, быть может, и придумывать не всегда обязательно. Надо только умело, талантливо отбирать…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: