— О! Хорош! Забирай!
— Витя, — смиренно вступал я, — подожди, пока стрелка остановится.
Витя наливался бурым цветом.
— Хули ждать! — кричал он. — Дохуя уже масла!
— Еще триста грамм надо, — говорил я.
— Я округлил! — кричал Витя, убедительно маша руками перед моим носом. — Уже дохуя!
Названная единица измерения доминировала в расчетах кладовщика Марченкова, равно как и способ округления в меньшую сторону с любого количества граммов. На мои попытки вернуться к общепринятой системе мер и весов Марченков отвечал речами по национальному вопросу, впоследствии перешедшими в легкие формы погрома. Взять вес, указанный в накладной, можно было только привязав Марченкова к холодильнику — о чем, учитывая разницу в весовых категориях, можно было только мечтать.
Получив таким образом масла на полкило меньше положенного, я, как Христос пятью хлебами, должен был накормить им весь полк — плюс дежурных офицеров, сержантов и всех страдавших бессонницей дембелей. И хотя фактически существовавшие ночные нормы я снизил до минимума, а начальника столовой прапорщика Кротовича вообще снял с довольствия — за наглость, чрезмерную даже по армейским меркам, а все равно: не прими я превентивных мер — как минимум трех бы тарелок на утренней выдаче не бывало. Приходилось брать встречные обязательства, то есть отворовывать все это обратно. И взяв ручку, я погрузился в расчеты.
Расчеты оказались доступными даже выпускнику Института Культуры. Полграмма, слизанные с пайки каждого бойца и помноженные на их количество, давали искомые три тарелки масла — плюс еще несколько, которые я мог бы съедать хоть самолично, если бы меня не тошнило от одного запаха. Впрочем, лишние тарелки эти, опровергая закон Ломоносова-Лавуазье, бесследно исчезали и без моей помощи.
Так я вступил на стезю порока. Как и подобает стезе порока, она бы не сулила мне ничего, кроме барской жизни и уважения окружающих — если бы не упомянутый начальник столовой, прапорщик Кротович. До моего появления в хлеборезке он уже откормился солдатскими харчами на метр девяносто росту, и я посчитал, что поощрять его в этом занятии дальше опасно для его же здоровья. Прапорщик так не считал — и как раз к тому времени, как подполковник Гусев замучился искать по моей хлеборезке ворованное масло, в Кротовиче прорезалась забота о рядовом составе: он начал приходить по ночам и проверять чуть не каждую тарелку, ища недовесы. Своих чувств ко мне он не скрывал, а желание посадить — афишировал.
Несколько слов о прапорщике Кротовиче. Прапорщик был гнусен. Его перевод в начальники стоовой я могу объяснить только тем, что имущество нашей роты, где он старшинствовал прежде, было им разворовано уже полностью. Интеллект и манеры прапорщика частично подтверждали дарвиновскую теорию происхождения видов — частично, потому что дальними предками Кротовича были никак не обезьяны; мой выбор колеблется между стегоцефалом и диплодоком. Единственное, что исключено совершенно — это божественое происхождение. Я не поручусь за все человечество, но в данном случае Господь абсолютно ни при чем. В день создания Кротовича Всевышний отдыхал.
Да, так вот: прапорщик начал искать недовесы. Делал он это ретиво, но безрезультатно. Штука в том, что вскоре после назначения, поняв, с кем придется иметь дело, я отобрал из полутора тысяч тарелок десяток наиболее легких и, пометив их, в артистическом беспорядке разбросал по хлеборезке. Взвешивая масло, Кротович ставил первую попавшуюся такую тарелку на противовес — и стрелка зашкаливала грамм на двадцать лишних. Кротович презрительно кривился, давая понять, что видит все мои фокусы насквозь.
— А ну-ка, сержант, — брезгливо сипел он, — дайте мне во-он ту тарелку!
Я давал «во-он ту», и стрелку зашкаливало еще больше.
Прапорщик умел считать только на один ход вперед. При встрече с двухходовкой он переставал соображать вообще. Иметь с ним дело для свободного художника вроде меня было тихой радостью.
Впрочем, чего требовать от прапорщика? Однажды в полк прилетел с проверкой из Москвы некий генерал-лейтенант, фамилию которого я знаю, но не скажу, потому что он сейчас Бог знает кто, а я человек трусоватый. Генерал прилетел проверять работу тыловой службы, и к его прилету на наших столах расстелились скатерти-самобранки. Солдаты, пуча глаза, глядели на плотный наваристый борщ и инжирины, плававшие в компоте среди щедрых горстей изюма. Это был день еды по Уставу.
Все вышеописанное исчезло в час генеральского отлета в Москву — как сон, как утренний туман.
Но в тот исторический день генерал размашистым шагом шел к моей хлеборезке, держа на вытянутых руках чашку с горсткой мяса («чашкой» в армии зовется миска). За ним по проходу бежали: комдив, получивший в родной дивизии прозвище «Кирпич» (каковое заслужил цветом лица, телосложением и интеллектом), несколько «полканов», пара майоров неизвестного происхождения — и прапорщик Кротович.
Кинематографически этот проход выглядел чрезвычайно эффектно, потому что московский генерал имел рост кавалергардский, и бежавшие за ним офицеры едва доходили высокому начальству до погона, не говоря уже о «Кирпиче». Единственным, кто мог бы тягаться с генералом статью, был прапорщик Кротович, но в присутствии старших по званию он съеживался автоматически.
И вот вся эта депутация вошла ко мне в хлеборезку, и я, приставив ладонь к пилотке, прокричал подобающие случаю слова. Генерал среагировал на это не сильнее, чем тяжелый танк на марше на стрекот кузнечика. Он прошагал к весам и, водрузив на них чашку с мясом, уставился на стрелку. Стрелка улетела к килограммовой отметке. «Пустую чашку!» — приказал генерал, и я шагнул к дверям, чтобы выполнить приказ, но перед моим носом в дверь, стукнувшись боками, проскочили два майора. Через несколько секунд они вернулись, держа искомое четырьмя руками. В четырех майорских глазах светился нечеловеческий энтузиазм. Чашка была поставлена на противовес, но стрелка все равно зашкаливала на двести лишних грамм.
— А-а, — понял наконец генерал. — Это ж с бульоном… Ну-ка, посмотрим, — сказал он, — сколько там чистого мяса!
И перелил бульон из правой чашки — в левую, в противовес!
Теперь вместо лишних двухсот граммов — двухсот же не хватало. Генеральский затылок начал принимать цвет знамени полка. Не веря своим глазам, я глянул на шеренгу стоявших сзади офицеров. Все они смотрели на багровеющий генеральский затылок, а видели сквозь него каждый свое: снятие, лишение звания, отправку в войска… В хлеборезке царил полный ступор, и я понял, что настал звездный час моей службы. Я шагнул вперед и сказал:
— Разрешите, товарищ генерал?
Не рискуя ничего объяснять, я вылил за окошко коричневатый мясной навар и поставил чашку на место. И весы показали наконец то, чего от них и требовалось с самого начала.
Офицеры выдохнули. Особенно шумно выдохнул «Кирпич».
Внимательно рассмотрев местонахождение стрелки, генерал-лейтенант посмотрел на меня со своей генерал-лейтенантской высоты и задал вопрос, выдавший в нем сильную стратегическую жилку.
— Армянин? — спросил меня будущий замминистра Обороны страны.
— Никак нет, еврей, — ответил я.
— А-а, — сказал он и, не имея больше вопросов, нагнулся и вышел из хлеборезки. Следом пулями вылетели — «Кирпич», несколько «полканов», парочка майоров и прапорщик Кротович. Последним выходил новый замполит полка майор Найдин. Внезапно остановившись в дверях, замполит похлопал меня по плечу и, сказавши:
— Молодец, сержант! — подмигнул совершенно воровским образом. В присутствии проверяющего из Москвы разница между хлеборезом и замполитом полка стиралась до несущественной. Надувая столичное начальство, мы делали одно большое общее дело.
Но что генерал-лейтенант! Осенью того же восемьдесят первого над Округом пронеслось: скоро в Забайкалье нагрянет непосредственно товарищ Устинов. Для совсем молодых читателей, а также тех, кому за прошедшее десятилетие отшибло память, сообщу, что Устинов этот был Министр Обороны. С его просторных погон к той осени уже третий год лилась кровь Афганистана, но летел Маршал почему-то не в Афганистан, где самое ему было место, а на учения в Монголию. Монголия же в те ясные времена была частью Забайкальского Военого Округа. Как говорила мужу леди Макбет, «о вещах подобных не размышляй, не то сойдешь с ума». В общем, Устинов летел на учения — с промежуточной посадкой в Чите. А так как именно в Чите находилась образцовая «брежневская» дивизия, а в ней — наш образцовый мотострелковый полк, то вероятность увидеть члена Политбюро своими выпученными глазами была достаточно велика.