Еще неизвестно было, как стал бы отвечать на все это Николай Петрович, потому что, судя по всему, такого поворота и он не ожидал. И он явно обрадовался, когда сидевший по правую руку от него член суда, мужчина с пушистыми ковыльными усами, грубовато бросил Шелоро из-за стола:
— А ты бы поменьше в кукурузе карты раскладывала. Могла бы, как другие, зарабатывать и больше.
Шелоро покачала головой с большими серьгами в ушах.
— Нам эта работа не подходит.
— Чем же она тебе плохая?
— Ты меня, бригадир, на слове не поймаешь, не думай, что только ты один тут самый умный. Если хочешь поймать, бери штраф, а если хочешь от меня правду узнать, то послушай. Я же не говорю — плохая работа, а не цыганская она. Под нашу природу не подходит. Кто смотря к чему от рождения привыкал. Мы люди из природы, и нам еще нужно время, чтобы к этой работе привыкнуть.
И здесь в третий уже раз за вечер хозяйка придорожной корчмы ткнула под бок соседку кулачком:
— Слушай, слушай! Сейчас ей за эту природу моя квартирантка Настя и врежет. Как цыганка цыганке. Видишь, она уже поднимается.
Над первым рядом заколыхался куст черно-блестящих волос, перехваченных белой ленточкой. И почему-то в зале сразу же прекратились всякое движение и самый невинный шум: полушепот переговаривающихся соседей, стыдливый кашель. Высокий и гортанный голос с насмешливой презрительностью поинтересовался у Шелоро:
— И от своей полдюжины беспризорных детишек ты тоже думаешь откупиться этой десяткой, Шелоро?
Ни на одну секунду не промедлила Шелоро со столь же насмешливо-презрительным ответом:
— Мои дети, Настя, тут совсем ни при чем. Вот ты когда себе заимеешь своих, тогда и будешь ими, как захочешь, торговать. Но до этого тебе еще придется хорошего муженька подобрать. А то ты, бедная, так еще и не решила, из каких себе выбирать — из бородатых или из молодых.
Почему-то при этих, словах Шелоро какой-то гул или, скорее, ропот прокатился по залу клуба, и Настя на минуту потупилась — не для того ли, чтобы скрыть краску, так и прихлынувшую к ее щекам. Но тут же она опять вздернула головку с модным начесом, и все увидели, что на лице у нее ни кровинки.
— Об этом не беспокойся, Шелоро, тебя с бубном я на свою свадьбу все равно не позову, а вот твоих при живой матери сироток, пока ты ездишь людей дурить, мне правда и купать приходится, и расчесывать, и глаза им цыганскими и русскими сказками на ночь закрывать. И это бы еще ничего…
Шелоро поклонилась Насте так, что ее мериклэ достали до самого пола, и серьезно сказала:
— За своих детишек, Настя, я тебе уже говорила спасибо и еще раз не поленюсь сказать, но это же, Настя, такая твоя должность за нашими детишками в детском садике глядеть, и тебе за это тоже немалые деньги платят.
Новая волна ропота, прокатившаяся при этих словах Шелоро, явно не свидетельствовала в ее пользу, угрожая затопить ее всплесками взметнувшихся в разных концах зала реплик:
— А у тебя какая должность?!
— Вот это называется мать!
— Может, тебе за это тоже зарплату платить?
А у жены Василия Пустошкина, которая даже привскочила со своего места, чтобы наконец-то взять реванш за позор, только что перенесенный их семейством, стремительный залп слов невольно для нее самой сложился, как в частушке:
— Она, значит, будет ездить ворожить, а мы, значит, будем ее деток сторожить?
И этого оказалось достаточно, чтобы вслед за взрывом смеха не израсходованная еще часть огня, предназначавшегося Шелоро, переключилась на нее:
— Вот это у Васи жена!
— Отомстила Малаша.
— Ждала, ждала и подстерегла…
— Так их, Малаша, этих цыганей!
— Чтобы они не обижали твоего Васю.
— За такой, Вася, танкой и ты не пропадешь.
Даже Шелоро заулыбалась. Все еще не садясь на свое место, Малаша Пустошкина попыталась было противостоять этому натиску и даже перекричать его своим натренированным в словесных баталиях с соседками басом, но даже и ей с ее могучим и рослым, под стать своему Васе, телосложением это оказалось не под силу:
— А, да ну вас!
И она села. Супругам Пустошкиным сегодня явно не везло на трибуне. И лишь тем они могли считать себя частично вознагражденными, что по залу, по рядам от человека к человеку еще долго передавалась вместе со смешками непредумышленная Малашина прибаутка: «Она, значит, будет ездить ворожить, а мы, значит, будем ее деток сторожить». Пока эти часто повторяющиеся слова не вызвали у кого-то в зале и совсем других, исполненных глубокой задумчивости слов:
— А на чем же они теперь могут ездить на свою ворожбу?
Не таким-то и громким голосом они были обронены, но ни от кого не укрылось, как вздрогнула Шелоро и улыбка тут же замерзла у нее на губах. Глаза ее, как два больших лохматых шмеля, зачем-то метнулись в полутьму зала и стали там шарить, выискивая что-то по рядам. Она совсем не умела и даже не пыталась скрыть, как ее напугал этот нежданно подкравшийся вопрос. Но, кажется, и не только ее, потому что и та громкоголосая часть аудитории, которая только что столь яростно атаковала Васю Пустошкина, сразу же оказалась безголосой, смиренной. Цыгане понурились и сидели молча. И только Настя, колыхнув кустом волос, отчетливо сказала:
— Об этом нужно спрашивать не у нее… Об этом лучше всего может рассказать ее муж Егор.
Николай Петрович поднялся за столом:
— Егор Романов здесь?
Очень скоро выяснилось, что Егор Романов, муж Шелоро, внезапно потерялся в полутемном зале клуба, как иголка в стогу сена. Должно быть, потому, что он был здесь, пожалуй, самым маленьким из всех мужчин — и не только из цыган. Правда, совсем недавно, несмотря на это, его и видно и слышно было больше всех, и яростнее всех он, как ястреб, наскакивал на Пустошкина, развевая полами своего сюртучка, — и вот Егор исчез. Жена его Шелоро с бледным тревожным лицом стояла у сцены, и глаза ее метались из стороны в сторону, как два больших шмеля, но самого Егора не было. И уже отчаявшийся вызвать его из полутьмы зала Николай Петрович так, должно быть, и махнул бы на него рукой, если б не тот же Пустошкин. Встав с места, он долго буравил глазами зал, неярко освещенный светом от движка, и, все-таки высмотрев то, что ему надо было, вдруг торжествующе завопил:
— Так вот же он где! Его же сами цыгане в своем темном кутке и хоронят.
И после этого тем же цыганам, которые надеялись спрятать Егора Романова от ищущих взоров, ничего другого не оставалось, как самим и вытолкнуть его из темноты на свет, как пробку из бочки.
Невольным взрывом смеха сопровождалось появление его перед столом, мелкорослого и щуплого, с торчащим из-за голенища кнутовищем, рядом со своей супругой Шелоро. Так она подавляла его внушительностью всех своих форм и объемов. Единственным, кто не мог сейчас позволить себе засмеяться или хотя бы улыбнуться, был председатель товарищеского суда Николай Петрович. Судорожно преодолевая улыбку, дергающую мускул щеки, он с преувеличенной официальностью спросил у Егора:
— У вас, Егор Романов, лошади есть?
В своем коротеньком сюртучке Егор стоял лицом к столу суда, спиной к залу.
— Есть, Николай Петрович.
— Сколько?
— Две, Николай Петрович. Конь и кобыла.
— Откуда же они у вас могли взяться, Егор?
Егор дотронулся до кнутовища у своей ноги и даже вытащил его до половины сапога, но тут же и засунул его обратно.
— Они, Николай Петрович, завсегда были моими.
Зачем-то понижая голос и отбрасывая свою официальную вежливость, Николай Петрович перешел на «ты»:
— Ты что же, их от государства скрыл?
Медали на груди у Николая Петровича отражали свет люстры, и ослепленный ими Егор учащенно моргал — веками.
— Скрыл.
— Где же ты мог их все эти годы скрывать?
— Я их, Николай Петрович, спервоначала в степу при табуне держал, а теперь домой в сарайчик перевел.
— Ас Указом Верховного Совета, Романов Егор, ты знаком или нет?
И тут вдруг все присутствующие увидели то, что никто не мог предположить. Этот маленький, тщедушный цыган, муж Шелоро, вдруг повалился на колени прямо перед столом, за которым заседал товарищеский суд.