«Э-гей! — скажу я, представ перед Каричкой. — Я не разбился. Только немного соскучился».
А такие речи смешно говорить в халате.
Впереди среди звезд дружески мигнул глаз маяка, и я, не разбирая дороги, бросился к нему. Гудела, проткнув полог ночи, стальная треногая мачта, трепетали под ней серебристые крылья. Я даже пожалел, что не могу один поднять в воздух все эти машины. Они не дремали спокойно в ожидании случайного пассажира. Они были готовы взлететь в любую секунду, ибо от рождения были не воздушными извозчиками, а натянутой струной, надеждой блуждающих бродяг.
Координаты Студгородка, где находилась Каричка, я помнил наизусть и, набрав на диске четыре цифры, доверил машине выйти на трассу так, как ей казалось быстрее и легче. Всего час отделял меня от Карички, и я еще мог сократить полет минут на десять — пятнадцать при хорошей волне.
Я несся навстречу звездам, и мне было безразлично, что я о них думал раньше, — клубки раскаленной материи, хвосты убегающих миров или печальные глаза разумной Вселенной. Сейчас я мог манипулировать этими мирами, как фокусник, и складывать из них по буквам имя.
«Хочешь, — говорил я Каричке, будто она сидела рядом, — я подарю тебе массу разных вещей. Вот моя рука — железные пальцы, я нарву тебе букет фонарей. Мои глаза — телекамеры, я вижу дальше Луны и дальше Марса и могу показать тебе диковинных зверей, каких нет в зоопарках, Я быстрое нейтрино, я лечу сквозь толщу и пустоту, и ничто не мешает мне прилететь к тебе на этом гравилете…»
Наверно, она б улыбнулась, скажи я это вслух. Когда Каричка улыбается, глаза ее делаются большие и грустные. Мне кажется, в этот момент она видит голубые вершины, и солнечный свет, и лица детей, и то счастливое, что будет со всем миром. Если люди когда-нибудь найдут единомышленников на другом конце Вселенной и захотят рассказать им о Земле, они могут послать одну только улыбку, и там все поймут.
Почему-то я вспомнил, как шли по коридору Андрей Прозоров и Кадыркин, обсуждая «свою проблему», как торжественно несли они головы. Спокойно говорили они о какой-то задаче и им нравилось идти вот так неторопливо по бесконечному коридору, мимо бесконечного строя электронных машин, грызть трудный орешек науки и чувствовать себя умнее, совершеннее всей электроники. Что им остальной мир? Мираж, не больше.
Помню, однажды Андрей сказал: «Здравый смысл — Предрассудки, которые складываются до восемнадцати лет».
Тогда я учился в пятом классе, Андрей в восьмом. Мы стояли на ракетодроме — трое мальчишек и одна девчонка — одни на просторной ладони ракетодрома. Мы долго молчали, напуганные огромной пустотой тишины, которая пришла после громкого митинга, оркестров, поцелуев и воя ракеты, умчавшей наших родителей на Марс. Мы знали, что увидим их в девять вечера в телепередаче с пересадочной космической станции, даже знали, какие слова они нам будут говорить и как мы будем смеяться в ответ, чтоб не дрожали губы, но, честное слово, нам четверым было бы гораздо уютнее на далекой космической пересадочной, чем на этом немом поле ракетодрома с большими буквами слов, горевших на здании вокзала.
— В интернате… — начал один мальчишка и умолк под презрительными взглядами. Нам всем было ненавистно это слово, и ему, конечно, тоже. Не тот дом, где мы провели вместе много лет, а само слово. (Кстати, оно потом сменилось: мы стали просто лесной школой, лесниками, отшельниками, как мы говорили.)
И тут Андрей сказал насчет предрассудков — ту знаменитую фразу Эйнштейна, которую я только что привел. Предрассудки мы не любили и потому пришли в восторг от Подсказки великого физика и решили немедленно начать борьбу со здравым смыслом. О, до восемнадцати у нас еще было немало времени! Не только годы, нет, даже этот вечер, когда наши родители улетели на Марс. «Здравый смысл» этого отлета мы прекрасно понимали: люди осваивали Марс, и в суровый, неприспособленный климат нельзя было брать детей. Мы остались на Земле, одни на пустой площади ракетодрома, и вокруг нас было столько привычного, надежного, полезного…
Но лучше б мы были на Марсе, по горло в сыпучих песках, чем в этом привычном мире. Мы его так ненавидели в эти минуты!
На нас напало буйное веселье. Мы бегали и хохотали как сумасшедшие. Орали во всю глотку пиратские песни, памятные по старым книгам. Позвонили нашему директору и посоветовали ему распустить интернат ввиду эпидемии лени. Потом по дороге домой останавливали ленты эскалаторов и выключали видеофоны.
«Здравый смысл?» — кричал кто-нибудь из нас, указывая на очередную жертву.
«Предрассудок!» — орали хором остальные, со знанием дела отыскивая нужные контакты, реле, выключатели.
Я расхохотался, вспомнив, как Андрей долго дергал какой-то шнур, а Каричка, чуть не плача, колотила его по спине:
«Это не тот провод, слышишь? Эх ты, отличник!»
Нас никто не наказал. Может быть, учителя знали, что в будущем мы сотворим еще немало разной техники. По-моему, они не ошиблись. Особенно в Андрее. Где-то он сумел набраться здравого смысла, только где — я не знаю. А может, другие люди думают так же обо мне? Ведь мне уже восемнадцать — критический по часам великого физика возраст…
… Тут я заметил вечернюю зарю. Вдоль горизонта протянулась узенькая розовая лента, четко отделяя черную землю от черной ночи. Такое нельзя было пропустить. Сомкнув над кабиной прозрачные створки герметизации, я послал гравилет вверх, нацелившись на какую-то звезду, а когда выровнял нос, увидел мощный, плавно выгибавшийся горб — край Земли, за которым искрился океан света. Я мог лететь туда, к Солнцу, и влететь во вчерашний день, может быть, даже в свое детство, и опуститься на вечерний луг, и увидеть, как в детстве, скакавшую среди стогов корову с золотым солнцем на рогах… Но где-то внизу был Студгородок.
Студгородок, Студгородок Искусств. Знаете, каким я его впервые увидел? Представьте себе, что вы собираетесь выйти на улицу, идете по знакомой лестнице и, случайно свернув, попадаете в зал, где висят десятки картин. На картинах изображены старинные, с колоннами и современные воздушно-легкие здания; вот площади с цветами и фонтанами; мосты и лестницы, припадающие к воде. Достаточно одного взгляда, чтобы почувствовать в этих картинах трепетную кисть мастера, чтоб вас захватил этот мир прохладных и жарких красок, пространства, солнечных лучей, незнакомого счастья… Так я с осторожностью летучей мыши скользил над живыми полотнами в темных рамах ночных аллей, таким видел я из гравилета Студгородок, и где-то в этом городе была моя Каричка.
Я заметил, как скачут в лунном свете по крыше театра мраморные кони. Рядом быстрые молнии сверкают на куполе цирка, и на площади полукругом стоит хор девушек. Мне казалось, я слышу, как они поют. Но уже плыло навстречу длинное озеро со светящимися парусами яхт, и с грустной нежностью смотрела вода, призывая мой гравилет, серебристое легкое крыло, не улетать, сесть, покачаться на волне. А я все парил, не зная, где посадить гравилет, любуясь странными зданиями, случайными голосами, таинственной игрой теней и света.
Опустился возле сигнальной мачты. Здесь тянулась аллея из старых лип. Ступив на нее, я окунулся в волны музыки и голосов. Трудно было угадать, где рождались радостные и грустные звуки. Песни и мелодии доносились с маленьких эстрад, увешанных светящимися дисками, с серебристо-зеленых лужаек, из-под деревьев, где прятались пугливые тени. Я шел своей дорогой и будто плыл в море звуков. Как вдруг остановился…
Что это? Или мне показалось? Как будто кто-то очень тихо играл «Волшебную тарелочку Галактики»…
Прислушался. Это была моя песня. Я бросился бежать. Впереди увидел красный автомобиль, на котором дул в трубы целый оркестр.
Оставалось пересечь только площадь.
Я непременно догнал бы оркестр. Но помешали танцоры, появившиеся неизвестно откуда и запрудившие площадь. Кажется, это были диковинные звери и птицы: снег цапель, золото львов, радуги павлинов, солнечные пятна леопардов — все драгоценности земли, вод, неба окружили меня. А я спешил, сердился на танцоров, пробираясь к своей цели, к своей Галактике, улетавшей на красной машине.