Чья-то рука легла мне на плечо. Блеснули удивленные глаза:
— Ты не танцуешь, охотник?
Что мог я ответить этой беззаботной лани?
— Нет. Я пою.
— Ну пой! — сказала она и тут же исчезла.
А за площадью была пустынная улица. Там не было автомобиля, за которым я гнался. Лишь стояли у белых колонн скрипачи в парадных фраках и все вместе ритмично покачивались, объединенные одним движением смычка. Этот грустный смычок сопровождал меня еще долго, хоть я и ускорил шаг. Я не нашел красной машины с оркестром, игравшим песню Карички, и решил искать Каричку под сводами зданий, где слово, сказанное шепотом, ранит в самое сердце.
Я поднимался по ступеням театров, осторожно входил в пустые, залитые ярким светом залы, где шли репетиции, пробирался за кулисы. Я спрашивал о Каричке, заранее слыша ответ, и потом уходил. Мне казалось, что на моих ногах не тапочки, а тяжелые башмаки: я мог одним неуклюжим движением нарушить, остановить прекрасное. Но Каричка, Каричка… Я искал все новые и новые театры…
Красный автомобиль стоял, ни от кого не прячась, у фонтана. Музыканты исчезли, на сиденьях остались умолкшие трубы. Я был уверен, что музыканты, чьи трубы еще не остыли, где-то здесь, рядом с Каричкой. И я побрел к большим деревьям, над которыми скрещивали свои лучи прожекторы.
Она стояла там, высоко над землей — так высоко, что я задрал голову, и говорила. Я даже испугался: на чем она стоит? Но все спокойно смотрели вверх и молчали. Она стояла, как мне показалось, ни на чем, просто в воздухе, или, быть может, на одном из тех невидимых кирпичей, из которых складывается плотная стена ночи, и говорила. Свет выхватывал, выделял на бархате звездного неба ее тонкую фигуру в темном костюме, смертельно бледное лицо, молнию кинжала у пояса. И падали с вышины слова, которые она говорила себе.
Я замер. Боль пронзила меня. Она пришла из веков, эта вечная боль. Ранила быстро и глубоко.
Нет, я не должен был прилетать! Не имел права слышать это откровение. Прости меня, Гамлет, прости, принц датский, я сейчас исчезну… Уйду.
Я не исчез. Не успел. Стоял как изваяние, не понимая, что Каричка не закончила фразу.
— Что? — крикнул кто-то властно, наверно режиссер, когда пауза затянулась. — Что случилось, Каричка?
Она молчала.
Вдруг качнулся луч прожектора. Я скользнул по нему взглядом и вздрогнул: в вышине сверкнуло серебристо-серое пятно. Все во мне напряглось, как перед ударом. Но луч уже выпрямился, холодный отблеск растаял.
— Может, сначала? — прозвучал тот же властный голос.
Каричка не ответила. Высокий человек подошел к прожектору, махнул кому-то рукой.
Медленно, очень медленно опустился рядом со мной деревянный, выкрашенный черной краской помост, на котором стояла Каричка. Она взглянула на меня и отвела глаза.
— Здравствуй, — сказал я.
Я ждал, что она встрепенется и, как всегда, протянет мне крепко сжатый кулак, который утонет в моей ладони.
Каричка словно не слышала. И режиссер сделал вид, что меня здесь нет, встал между мной и Каричкой.
— Ты забыла текст? Испугалась? — Режиссер говорил очень мягко.
— Я устала. — Она сказала это так, будто прожила века.
Тогда он осторожно взял ее за локоть, подвел к скамейке.
— Сядь. Отдохни. И ушел.
Музыканты стояли молча. И я стоял, не смея подойти. Ждал.
Она подняла голову, долго смотрела на меня.
Какое у нее белое лицо! Я видел только это лицо и ждал, что она скажет.
— Каричка! — Я подскочил, поймав ее взгляд. — Вот я и прилетел…
Она опять посмотрела, потом тихо и даже удивленно сказала:
— Я тебя не знаю.
Я видел ее глаза, мягкие волосы, тонкую шею. Я мог коснуться ее рукой. Я ничего не понимал.
Каричка взглянула на свой кинжал, улыбнулась. А потом вдруг достала из кармана гребенку и стала причесываться.
— Ну что вы стоите? — сказала она всем нам. Мы повернулись и пошли по аллее.
— Нельзя уж и посмотреть. Подумаешь — принц! — сказал один музыкант, и его товарищи засмеялись.
Они ушли, сердясь на женские капризы и насвистывая «Волшебную тарелочку». Каричка этого не заметила.
А я не мог даже свистеть. Я шел очень медленно, разглядывая свои ноги. Неестественно длинные, они нелепо торчали из шорт.
Было грустно и все очень непонятно. Я шел среди тишины. Куда-то исчезли музыка и веселье. Я шел и тупо твердил про себя:
«Почему она не узнала меня? Почему?…»
Серый рассвет поднимался над лесом. Туда я и направил машину, набрав предельную скорость и проваливаясь в воздушные ямы.
«Так всех нас в трусов превращает мысль…». Почему-то эта фраза казалась мне обидной.
Я так хотел тебя увидеть, смеющееся лицо моего счастья. Но оно оказалось расплывчатым, равнодушным.
3
Улечу на Марс. Ну кому я здесь нужен? И только я это решил, пробравшись в палату через окно и покорно вытянувшись на постели, как явился врач, а за ним сестра. Врач, толстенький, с ямочками на щеках — ну просто сияющий восклицательный знак, — потирая маленькие ручки, принялся рассуждать о гонках. Он назвался моим болельщиком и очень переживал, что соревнования сорвались и я свалился в невесомость. Через минуту мне казалось, что я знаю его сто лет. Почему-то доктор помнил все гравилеты, на каких я летал, даже когда был мальчишкой. Я с вдохновением поддакивал, вспоминал разные мелочи и рассказал, как гнался за Гришей Сингаевским и как он знал, что я хочу его обогнать, а потом это облако. И тут я смолк и больше ничего не говорил. А восклицательный знак поднял мне веко, заглянул в глаз, дружески ткнул кулаком в живот.
— Сердце работает нормально. И все остальное, — объявил он, довольный осмотром.
— Это вы прочли в глазах?
— Секрет, — улыбнулся он.
Ох уж эти докторские секреты! Как будто я был маленький и не знал, что прослушивала меня ввинченная в пол кровать.
— А долго я был в этом… забытьи? — Я с трудом подыскал слово.
— Пустяки, — махнул рукой веселый доктор. — Спал несколько часов.
Несколько часов! Представляю, какая на меня собрана документация. Электрические, тепловые, механические, химические и разные другие процессы — все это собирала трудолюбивая кровать. До чего сложно устроен человек!
— Задал я вам работу, — искренне повинился я.
— В основном не мне, а Марье Семеновне, — засмеялся доктор.
Я покраснел, вспомнив мальчишескую проделку с тумбочкой. Когда я вернулся, тумбочка была на месте.
— Искала вас в саду, — сказала Марья Семеновна. Она была такой, как я представлял: с добрым лицом и мягкими неторопливыми движениями. Я начал говорить, что люблю гулять по ночам на свежем воздухе, и она опять пришла мне на выручку!
— Все мы были такие.
— Массаж! — кратко резюмировал доктор и удалился в полном сиянии.
А массажист был тут как тут, совсем как в раздевалке спортклуба, и пошли отбивать лихую чечетку его крепкие проворные руки, а когда я перевернулся на спину, то на стуле сидел Аксель. Аксель Михайлович Бригов, мой профессор, наш Старик Аксель. Я встрепенулся, но Старик пробурчал: «Лежи!» — и тогда проворный массажист легонько толкнул меня в подбородок ладонью и принялся уминать брюшной пресс.
Аксель был неизменным, сколько я его знаю. Черный костюм, галстук, шляпа на коленях. Величественный и торжественный. А маленькие медвежьи глаза смотрят недоверчиво, часто мигая, и я догадываюсь, что это от смущения: он очень не любит незнакомую обстановку. Молчит, и я тоже. Лучше подождать, когда сам начнет. Хорошо, что еще попался неразговорчивый массажист.