Губернатор был взбешен до последней степени: его школьное прозвище, давно забытое в Риме, воскресло на Востоке, жалило и терзало его, как в детстве. Он глубоко страдал еще и оттого, что своим эдиктом сам усугубил зло. Приближенные не советовали ему издавать этот приказ, убеждали его, что коварный, остроумный Восток найдет тысячи путей обойти запрет. Он не хотел этому верить. И вот результаты налицо: он сам только содействовал своему поражению.
Когда он встретился с Варроном, его первым побуждением было оправдаться по поводу эдикта, объяснить, что он действовал не из пустого тщеславия.
Если бы люди, сказал он, хотели задеть нелепым прозвищем только его лично, он не обратил бы внимания - пусть себе тешатся. Но эта наглая, крамольная восточная сволочь ухватилась за оскорбительное словечко, чтобы поиздеваться над всей империей. Дело тут в престиже Рима, вот почему ему приходится воевать с этой сворой, не отступая ни перед чем.
Варрон выслушал его вежливо, с участием. Он сознается, сказал он, что смотрит на такие меры с сомнением: ими Цейон здесь, на Востоке, ничего не добьется. Население Антиохии давало прозвища всем своим правителям, актерам, атлетам, оно считало это своей привилегией, и до сих пор на эту привилегию никто не посягал. Лучше пусть собаки лают, чем кусаются. Если ему позволено будет дать совет Цейону, то, по его мнению, надо соответствующим обращением с народом добиться того, чтобы прозвище постепенно утратило свой злой смысл и приобрело оттенок нежности. Варрон несколько отступил, чтобы лучше рассмотреть собеседника своими дальнозоркими глазами, и, смакуя это слово, выговорил его со вкусом, два-три раза, пока оно не стало таять во рту: "Дергунчик", "Дергунчик".
Цейон сидел хмурый, поглаживал кончиками пальцев одной руки ладонь другой; на секунду он устремил свой жесткий взгляд на Варрона. Он, конечно, знал, что прозвище пустил в ход не кто иной, как Варрон. Глупо было с его стороны объясняться с этим человеком, у которого был сознательный умысел сыграть с ним эту плоскую шутку. Варрон видел, что происходило в Цейоне. Он торжествовал. Дергунчик откажет в признании Артабану. Цейон сам накличет на себя свой рок - воскресит старого Нерона.
Он сделал смелую вылазку. Озабоченно спросил, не принял ли уже Цейон решение, кого признать из двух парфянских претендентов. Настойчиво повторил свой совет принять решение в пользу Артабана.
Ведь он уже однажды дал случай Варрону, холодно ответил Цейон, высказать свое мнение. Он, Цейон, зрело обдумал доводы друга. Он ценит осведомленность Варрона в этом вопросе, но существуют и другие эксперты, весьма испытанные, которые придерживаются противоположного мнения. Он не сомневается в доброй воле Варрона, но может статься, что в нем, против его воли, говорит не римлянин, а "друг царя" - царя Артабана, прибавил он с легкой насмешкой. Решение, которое ему, Цейону, приходится принять, чревато важными последствиями, и действует он не от себя, а несет ответственность перед императором, с важностью закончил он.
Варрон притворился удивленным, удрученным. С торжеством покинул он дворец.
Через три дня губернатор официально объявил, что ведет переговоры о возобновлении соглашения с Пакором, царем парфянским.
12. ТЕРЕНЦИЙ ПЕРЕВОПЛОЩАЕТСЯ ВТОРИЧНО
Срок, который назначил себе Теренций, прежде чем отказаться от всякой надежды, миновал. Но горшечник не отказался от надежды. Прошла неделя, еще неделя. Наконец весть от Варрона была получена.
Это было длинное письмо. Боязливо, с напряженным вниманием пробежал его Теренций. Варрон писал не сам, он поручил секретарю составить ответ. Тот подробно, трезво обсуждал каждую из деловых подробностей, затронутых Теренцием, и у Теренция упало сердце. Но вот, в самом конце, была еще приписка - уже рукой самого Варрона. Он надеется, гласила приписка, что боги вскоре согласятся на перевоплощение, о котором пишет Теренций.
Чувство блаженства и гордости охватило Теренция. Но он научился терпению, научился владеть собой. На этот раз он уже ни перед кем не выдавал себя, сдерживался даже в присутствии раба Кнопса. Но с письмом Варрона он не разлучался, он всегда носил его при себе. Иногда, когда он бывал один, он доставал письмо и прочитывал последнюю фразу еще и еще раз, много раз. Иногда он бежал со своим счастьем в безлюдные закоулки Лабиринта. Там, в одной из потаенных мрачных пещер, никем не видимый - разве только летучими мышами, - он вытягивался во весь рост, простирал вперед руки, улыбался глупо, блаженно и подражал - как это он сделал перед сенатором Варроном - походке, жестам и голосу императора.
По всей территории Римской империи были в свое время, по указу сената, собраны и все до последнего уничтожены памятники и бюсты презренного, умершего позорной смертью императора Нерона. Но за пределами империи, главным образом в Междуречье, сохранилось множество этих бюстов и статуй. Сенатор Варрон, живя в Эдессе, приобретал их в большом количестве. Они стояли и лежали в одном из его имений вблизи города, в большом сарае на запущенном дворе, под охраной подростка-раба, полуидиота, ни на что другое не годного. Многие изваяния были повреждены.
В один прекрасный день Теренций очутился в этом имении Варрона. Он зашел сюда как случайный прохожий, как праздношатающийся. Подросток-сторож без опаски впустил представительного римлянина, так уверенно державшего себя. Теренций расхаживал между грудами обломков, хранивших отпечаток внешности и внутреннего облика Нерона. Здесь в сотнях поз лежал, сидел и стоял покойный император. Все то же широкое лицо с близорукими глазами и толстой выпяченной губой; то с высокомерно скучающим видом возвышалось оно над представительным, несколько тучным телом полулежавшего императора; то величественно поднималось над латами, украшенными медузой; на некоторых статуях оно было обрамлено тщательно завитой бородой. Иногда скульпторы вставляли в голову глаза - серые блестящие глаза из самоцветных камней. Некоторые бюсты были раскрашены, художник изображал блекло-розовую кожу императора, его рыжеватые волосы и очень красные губы. Теренций расхаживал между бюстами и статуями. Он оглядывал их все, перед многими останавливался, вбирал их в себя, всасывал, напитывал ими свои воспоминания, чувствовал себя настолько связанным с ними, что в конце концов не знал уже сам, его ли это изображения или того, другого. Особенно долго он стоял перед одним восковым бюстом. Он достал свой смарагд. Да, это был он, Нерон-Теренций, это было его лицо четырнадцать лет тому назад. Теренций стоял перед бюстом, вбирал в себя его облик до мельчайших подробностей, пристально вглядывался в него своими близорукими глазами. Он сдвинул брови и наморщил лоб, подняв голову и несколько склонив ее набок, выпятив нижнюю губу и подбородок, сжав рот, с недовольным, нетерпеливым, подчеркнуто гордым выражением. Так он стоял долго.
Молодой сторож, между тем, притаился в уголке двора. Оттуда он боязливо, с любопытством следил за чужим господином и его странным поведением. Когда Теренций остановился перед восковым бюстом, лицо подростка вдруг исказилось, он с еще большим страхом забился в свой угол. А когда наконец чужой господин оторвался от бюста, пошел дальше, едва не шатаясь после продолжительного, пристального созерцания, мальчик вдруг подбежал к нему и пал перед ним ниц, прижавшись к земле лбом, как это обычно делали восточные люди в присутствии богов или царя.
Теренций торопливо удалился, испуганный, но в глубине души счастливый. Вот, значит, до чего дошло! Даже бессловесные, духовно убогие уже постигают, кто он и к чему призван небесами. Чувство огромного восторга захватывало дыхание, почти душило его. Как пьяный, шел он вперед по незнакомой местности, все дальше и дальше, до той черты, где она переходила в степь. Он остановился на маленьком возвышении. Высоко поднял плечи, ленивым, подчеркнуто надменным жестом Нерона уронил руки и почти насмешливо произнес слова греческого трагика: "Теперь остановись, земля. Когда ты несла на себе более великого смертного?"