Внезапно в ее глазах вспыхнул ужас, сомнение и подозрение.
— Вы… вы хотите сказать, что вы шпион? — спросила она, и мое сердце пропело молитву благодарности Небесам за то, что по крайней мере это я мог отрицать честно.
— Нет, нет. Я не шпион.
Ее лицо просветлело, и она вздохнула.
— Это единственное, что я не смогла бы простить. Но раз это не так, может быть, вы скажете мне, в чем дело?
Я вновь испытал соблазн признаться, рассказать ей все. Но меня страшила бессмысленность моих признаний.
— Не спрашивайте меня, — взмолился я, — скоро вы все узнаете сами.
Я был уверен, что, как только я отдам свой проигрыш, эта новость и известие о разорении Барделиса разлетятся по всей Франции, как зыбь по воде.
— Простите меня за то, что я вошел в вашу жизнь, Роксалана! — умолял я. — Helas!note 36 Если бы я встретил вас раньше! Я даже не мог себе представить, что во Франции могут быть такие женщины.
— Я не буду настаивать, сударь, поскольку, я вижу, ваше решение окончательно. Но если… если после того, как я узнаю то, о чем вы говорите, — сказала она, не глядя на меня, — и если после того, как я узнаю это, я отнесусь к вам более благосклонно, чем вы относитесь к себе, и пошлю за вами, вы… вы вернетесь в Лаведан?
Мое сердце забилось — в нем вдруг появилась надежда. Но чувство безысходности тотчас вернулось ко мне.
— Вы не пошлете за мной, можете быть уверены, — твердо сказал я; и больше мы не произнесли ни слова. Я взялся за весла и энергично заработал ими. Мне хотелось быстрее решить этот вопрос. Завтра я должен подумать об отъезде, а сейчас, пока я греб, я размышлял над теми словами, которые мы сказали друг другу. Не было сказано ни одного слова о любви, однако в самом отсутствии заключалось признание. Странное это было ухаживание, которое полностью исключало победу, и тем не менее оно увенчалось успехом. Да, победа была завоевана, но ею нельзя было воспользоваться. Пока я работал веслами, мне в голову приходили оригинальные мысли и изящные парадоксы, потому что человеческий ум — это любопытная сложная штука, и некоторые из нас смеются, когда душа плачет.
Роксалана сидела бледная и задумчивая, с затуманенными глазами, и я не мог предположить, о чем она думает.
Наконец мы приплыли к замку, и, пока я затаскивал лодку, появился Сент-Эсташ и предложил мадемуазель свою руку. Он заметил ее бледность и бросил на меня быстрый подозрительный взгляд. Мы приближались к замку.
— Господин де Лесперон, — сказал он со странной интонацией в голосе, — а вы знаете, что в провинции ходят слухи о вашей смерти?
— Я и рассчитывал, что после моего исчезновения появятся такие слухи, — спокойно ответил я.
— И вы даже не попытались опровергнуть их?
— А зачем, ведь эти слухи обеспечивают мне безопасность?
— И тем не менее, сударь, voyonsnote 37. По крайней мере вы могли бы избавить от страданий — я бы даже сказал, скорби — тех, кто оплакивает вас.
— Ах! — сказал я. — И кто бы это мог быть?
Он пожал плечами и поджал губы в какой-то странной улыбке. Покосившись на мадемуазель, он усмехнулся:
— Вы хотите, чтобы я назвал мадемуазель де Марсак?
Я остановился, лихорадочно работая мозгами и бесстрастно отвечая на его пристальный взгляд. Внезапно я понял, что это, вероятно, была девушка, чьи письма были в кармане у Лесперона и чей портрет он передал мне.
Вдруг я почувствовал, что на меня еще кто-то смотрит — Роксалана. Она вспомнила, что я говорил, она могла вспомнить, как я жалел, что не встретил ее раньше, и быстро нашла объяснение моим словам. Я чуть не застонал от ярости. Я готов был отвести шевалье на задний двор замка и убить его с величайшим удовольствием. Но я сдержался и решил изобразить непонимание. У меня не было другого выбора.
— Господин де Сент-Эсташ, — холодно сказал я и посмотрел прямо в его близко посаженные глаза, — я снисходительно смотрел на ваши вольности, но есть вещи, которые я не спускаю никому, и, несмотря на все мое уважение к вам, я не могу сделать для вас исключение. К этим вещам относится вмешательство в мои дела. Будьте так добры, запомните это.
Через минуту он был сама покорность. Усмешка сползла с его лица, исчезло высокомерие. Его губы растянулись в улыбке, а на лице появилось выражение раболепия, как у последнего подхалима.
— Простите меня, сударь! — воскликнул он, простирая руки, с самой подобострастной улыбкой на свете. — Я понимаю, что позволил себе большую вольность; но вы неправильно меня поняли. Я хотел, чтобы вы оценили поступок, на который я решился.
— Да? — сказал я и откинул голову, остро чувствуя опасность.
— Сегодня я взял на себя смелость сообщить, что вы живы и здоровы человеку, который, как мне кажется, имеет полное право знать это и который приезжает сюда завтра.
— Вы можете пожалеть о своей смелости, — проговорил я сквозь зубы. — Кому вы сообщили эти сведения?
— Вашему другу, господину де Марсаку, — ответил он, и сквозь маску подобострастия вновь проступила усмешка. — Он будет здесь завтра, — повторил он.
Марсак был другом Лесперона, и благодаря его теплым словам о гасконском мятежнике виконт де Лаведан принимал меня с такой любезностью и обходительностью.
Не удивительно, что я застыл как вкопанный без единой мысли в голове и с затравленным выражением на лице. В Лаведан должен был приехать человек, который знает Лесперона, — человек, который разоблачит меня и скажет, что я самозванец. Что случится тогда? Они конечно же решат, что я шпион, и быстро разделаются со мной, не сомневаюсь. Но это волновало меня меньше, чем мнение мадемуазель. Как она истолкует то, что я сказал ей сегодня? Что она будет думать обо мне потом?
Эти вопросы проносились как быстрые стрелы в моей голове, а за ними пришла тупая злость на себя за то, что я не сказал ей все днем. Теперь уже было поздно. Теперь я признаюсь не по собственной воле, как можно было сделать еще час назад, а буду вынужден сказать правду под давлением обстоятельств. И тогда у меня не будет надежды на ее милосердие.
— Похоже, вы не рады этому известию, господин де Лесперон, — сказала Роксалана с непроницаемым видом.
Ее голос взволновал меня, потому что в нем звучало подозрение. У меня есть еще одна надежда на спасение, а если я сейчас поддамся этому страху, все будет кончено. И взяв себя в руки, я ответил спокойным, ровным голосом, в котором не было и тени смятения, охватившего мою душу.
— Я не рад, мадемуазель. У меня есть веские причины не желать встречи с господином Марсаком.
— Вот уж воистину веские! — прошипел Сент-Эсташ, брызгая слюной. — Я сомневаюсь, что вы сможете правдоподобно объяснить, почему вы не сообщили ему и его сестре о том, что вы живы.
— Сударь, — медленно произнес я, — почему вы все время говорите о его сестре?
— Почему? — повторил он, глядя на меня с нескрываемым удивлением. Он стоял прямо, с высоко поднятой головой, опираясь рукой на трость. Он перевел взгляд на Роксалану, затем снова посмотрел на меня. И наконец сказал: — Вас удивляет, что я упоминаю имя вашей невесты? Но может быть, вы будете отрицать, что помолвлены с мадемуазель де Марсак?
И я, на мгновение забыв о своей роли и о человеке, маску которого я надел, с жаром ответил:
— Да, отрицаю.
— Ну, значит, вы лжете, — сказал он и презрительно пожал плечами. Вряд ли кто-нибудь сможет сказать, что когда-либо в своей жизни я поддавался чувству ярости. Грубый, нетренированный ум может пасть жертвой страсти, но дворянин, я полагаю, никогда не бывает разгневан. Я не был зол и тогда, если не считать внешних признаков гнева. Я снял шляпу и бросил ее Роксалане, которая стояла и смотрела на нас с ужасом и изумлением.
— Мадемуазель, простите, но мне придется высечь этого говорливого школяра в вашем присутствии.
Затем с самыми учтивыми манерами я отступил в сторону и выдернул трость из-под руки шевалье прежде, чем он успел сообразить, что я намереваюсь сделать. Я поклонился ему с исключительной вежливостью, словно призывая его к терпению и испрашивая позволения на тот поступок, который я намеревался совершить, а потом, прежде чем он оправился от изумления, я трижды ударил его этой тростью по плечам. Вскрикнув одновременно от боли и унижения, он отпрыгнул назад и схватился за эфес своей шпаги.