Она указала ему церемонным жестом на стул и, прижимая к груди ворчащих собачонок, отошла, нахмурившись, к окну. Но с этим хмурым выражением на розовом личике, с аппетитными ямками и с трудом сдерживаемыми кокетливыми улыбками она выглядела еще красивее.
Головка в золотых кудряшках, перевитых голубой ленточкой, большие голубые глаза, опушенные золотистыми ресницами, вздернутый носик с розовыми ноздряшками, сверкающие зубки, губки, как малина, точеная белая шейка, кружевной платок на плечах, застегнутый на талии коралловой брошкой, коротенькая светлая юбочка в голубую полоску, белые чулочки с вышитыми стрелками и белые туфельки, раскрашенные маргаритками, делали ее похожей на статуэтку из саксонского фарфора. Но при этом она была подвижна, как белка, болтушка и известная хохотунья и даже сейчас, несмотря на обиженную строгость своего личика, строила такие гримаски, что Заремба не мог не заговорить:
— За что же такая жестокая немилость, любезнейшая панна?
Панна Тереня расхохоталась и, подбежав к нему, быстро затараторила:
— За то, что вы не помните ни обо мне, ни об Изе, ни о папе, — ни о чем на свете.
— Как раз я только что хотел спросить, что слышно в Козеницах.
— Что слышно в Козеницах? У меня там жених! — выпалила она сразу, покрывая бурными поцелуями собачонок.
— А какой масти? — воскликнул дурашливо Север. — Помнится, вы когда-то увлекались вороными, потом их сменили гнедые, сейчас, может быть, пришла очередь пегих...
— Что мне лошади! Я люблю своего Марцина.
— Пулю мне в лоб, если я знаю скакуна такой масти.
— Даже друзей не хотите помнить.
— Друзей! Неужели Марцин Закржевский? Вот как! Ну, тогда вы одной масти пара, — чубарые с челкой, — смеялся он, хотя ему не очень понравилась эта новость. — Значит, если вы, панна Тереня, переходите в гвардию, так командование над кениговскими уланами переходит, верно, в руки панны Кларци! Воображаю, какой стон стоит среди поручиков! А где сейчас изволит пребывать Марцин?
— Сегодня он дежурит в замке при его величестве короле.
Это известие очень обрадовало его, и он прибавил в слегка шутливом тоне:
— Поздравляю вас, панна Тереня, с повышением.
Он встал, чтобы выглянуть в сад.
— А вы все надо мной смеетесь.
Она преградила ему дорогу.
— Напротив, я очень рад, — ответил он быстро и, чтобы загладить свое поведение, поцеловал ей руку. — Только не забудьте пригласить меня на свадьбу.
— Извольте вооружиться терпением! — выпалила она с огорчением. — Пан подкоморий, отец Марцина, написал ему, что мы можем еще подождать.
— И я думаю, что можете — такие желторотые. Надо еще к вам нянюшку приставить.
— А мне бы хотелось поскорей переехать в Варшаву, — призналась она откровенно, усаживая собачонок на клавесин. — Надоели мне Козеницы, хуже горькой редьки, с этими отставными полковыми клячами, с которыми только и придумаешь, что играть в опостылевший «марьяж». Представьте себе, за последнюю зиму я ни разу не танцевала! Ну, собачонки, с жаром, с жаром! — стучала она, хохоча, собачьими лапками по клавишам. — Только на Пасху, когда из Радома проходили гусары, наша мамзель, у которой среди них красавчик племянник, уговорила папу устроить в их честь бал, но чуть было дело не кончилось неудачей, потому что бургомистр не хотел дать зал во дворце...
— И хорошо сделал, — заявил решительным тоном Север, открывая окно.
Из сада пахнуло теплом, пропитанным ароматом цветов и веселым чириканьем птиц.
— А мамзель все-таки поставила на своем. Пан Стоковский занял фабрику, велел украсить ее Ельником, а папа дал оркестр, и мы танцевали до утра.
— С гусарами? Достойные кавалеры!
— Были и все наши. Папа отдал приказ, и все должны были явиться. Весь вечер прошел прекрасно. Только один пан Секлюцкий устроил гусарам скандал, за что и отсидел на гауптвахте. И поделом ему, пускай не портит другим забаву. Биби! Мими! — бросилась она со смехом за собачонками, которые вырвались у нее из рук и с визгом попрятались под диван. Вытащила их оттуда лишь при содействии Севера.
— Мими — страшная ветреница, а Биби — ужасный разбойник! — журила она визжащих собачонок, покрывая их неистовыми поцелуями. — Вы бы сейчас не узнали Козениц! Оружия там уже больше не делают, мастерские закрыты, а хозяева мастерских разогнаны на все четыре стороны. Даже кафе Доротки больше не существует. Нет больше балов, маевок, танцевальных вечеров, потому что молодежь не показывается в нашем доме, хотя бы только для украшения!
— Наверно, слишком часто отправляли их с носом.
— Ей-богу, ни один еще не делал предложения! — уверяла она с жаром. — Дело не в том, а устроили они себе клуб и там просиживают дни и ночи, устраивают какие-то тайные собрания, какие-то заговоры, так что папе даже поставили на вид, и ему пришлось молодчиков приструнить.
— Кто это? — спросил Заремба у панны Терени, указывая на сад, где, опираясь на тросточку и поминутно делая передышку, разгуливал по тенистой аллее, пересеченной солнечными полосами, какой-то господин в белой куртке с непокрытой головой. Казачок в ливрее, с красным пледом в руках, следовал за ним шаг за шагом.
— Это камергер Рудзкий. Вы незнакомы с мужем Изы?
— Разгуливает, точно для хорошего пищеварения. — Север с любопытством оглядел камергера.
— Доктор Лафонтен говорит, что камергер страдает мнительностью. А мне кажется, что у него ноги подкашиваются, как будто он потерял копыта. Я советовала Изе, чтобы она велела его перековать, — захохотала она.
— Ничего не поможет. Видно, у него копыта содраны до самого мяса, — рассмеялся и Север, но с каким-то горьким злорадством. — Довольно пожилой господин!..
— Служил еще в «Белых раках». Папа рассказывал, — хохотала она без удержу.
— Ценный сувенир о саксонских правителях и вообще довольно оригинальный субъект.
— Но я его обожаю. Добряк, и так ко всему снисходителен. Увидите сами.
— Я уверен, что он подсыпает любовное зелье, раз вы, панны, все к нему так льнете.
Панна Тереня, поняв его намек, шепнула серьезным тоном:
— Ее ведь заставили! Она ужасно несчастна.
На уста Севера просились какие-то горькие слова, но, посмотрев на ее потемневшее личико, он сдержался и только вздохнул.
— Иза очень жалеет вас. Я все знаю, — продолжала она по-прежнему таинственным шепотом.
Сердце Севера вдруг болезненно защемило; он вскочил и, ища свою шляпу, заговорил бессвязно:
— Мне надо уйти... Скажите Изе, что я ждал... Приду завтра...
Тереня остановилась в испуге, не понимая, что с ним случилось. Но в ту же минуту вошла в гостиную Иза.
Они поздоровались молча, впиваясь друг в друга испытующим взглядом.
Панна Тереня как будто занялась приведением в порядок разбросанных нот, косясь при этом по сторонам и с трепетом ожидая каких-нибудь горячих слов или жестов, но, не выдержав молчанья, крикнула сама:
— Вы что, в молчанку играете?
И захохотала.
Иза бросила на нее благодарный взгляд и непринужденно, с обворожительной улыбкой заговорила о незначительных событиях, не заикаясь ни словом о бале. В этот день она была даже красивее, чем тогда, красивее, чем может нарисовать фантазия. Чуть заметные облачка румянца пробегали иногда по ее лицу, иногда в карих глазах вспыхивали золотые искорки, и налитые кровью губы дышали чарующим обаянием. Она прекрасно владела собой, ничем не выдавая того, как много ей стоит это притворное спокойствие. Минутами лишь глаза ее затуманивались мимолетной тенью и чуть-чуть меркла улыбка. Время от времени она бессознательно вставала и подходила к клавесину, чтобы взять несколько аккордов, или подходила к окну, но, завидев в саду мужа, возвращалась к прежнему разговору.
Север был все время настороже, точно на ночном дозоре, и внимательно следил за каждым ее словом и за каждым движением, с обязательной вежливостью отвечая на вопросы; иногда даже, чтобы словить ее улыбку, отпускал какую-нибудь остроту и пробовал расшевелить ее рассказами о военных приключениях. И достигал цели, упиваясь безмолвным триумфом. Однако ни малейшее веяние прошлого не возмутило этой притворной гармонии, ни один намек не сорвался с пылающих уст. Хотя в душе его пылал ад, он оставался перед ней таким, каким решил быть перед нею: сдержанным и в меру холодным.