Так как никто не спешил исполнить его требование, он обратился прямо к сидевшим:
— Разрешите, почтеннейшие, подсесть? — и, не дожидаясь ответа, шлепнулся своим богатырским корпусом на стул. — Ноги уж в живот прут... Хе-хе!
Гласко посмотрел на него с нескрываемым отвращением.
— Подгорский Адам, из Волыни, — отрекомендовался тот, протягивая потную, покрытую рыжими волосами лапу.
Пришлось и им нехотя назвать свои фамилии.
— Заремба, собственного герба? Погодите, сударь, вижу — из Великой Польши! А может быть, из Подлясья? Эй, разиня, неси побольше бутылок! А по отцу будете Онуфриев?
— Это мой дядя.
— Глядите, как это, гора с горой не сходится... Ге-ге!
— А рыло с мочалкой всегда, — насмешливо закончил Гласко.
— Может быть, и так. А ведь мы с ним были вместе в Барской, ге-ге! Добрых два десятка лет... Ге-ге! — ржал он так, что Гласко, не в силах скрыть отвращения, повернулся к общему залу. — И всегда был сумасброд, и к сабле да к горилке скор. Панной прозвали его, потому совсем... хе-хе!.. Вояка тоже был здоровый: ни одна рота не напортила вражьего мяса больше, чем он. Вдвоем со своим Кубусем ходил на эту охоту. Как он поживает?
— Ничего, здоров, спасибо.
— Этакая жарища, выпить, что ли? А вы, сударь, какого на этот счет мнения, пан Гусько?
— Гласко, смею заметить! — поправил старик, багровея от злобы.
— Туговат я немного на ухо, простите. Вы не из депутатов? Я плохо расслышал.
— Некому было меня выбирать, — ответил Гласко вызывающе. — Не у каждого имеется протекция дукатов и штыков, ясновельможный депутат волынский! — отрезал он, не сдерживая больше своего гнева и сокрушая собеседника презрительным взглядом.
Заремба с тревогой слушал перепалку шляхтичей и при последних словах опустил руку на рукоять сабли.
— Ничего вы, сударь, от этого не потеряли, — рассмеялся Подгорский, нисколько не смутившись. — Хлопот и огорчений — не перечесть, а барыша никакого, ге-ге! Жарко, черт возьми, точно в адовом пекле. Не пройтись ли нам по второй, ге! А потом по селедочке да по куску щуки с шафраном? Официант, поди сюда, разиня!
— Плохо, видно, кормит ваш патрон, коль скоро приходится сюда приходить подкармливаться.
— Плохо не плохо, только дьявольски однообразно! — цинически признавался Подгорский. — Я готов все съесть, что ни подадут, лишь бы в компании. У меня одно правило, мудрое, как святая молитва: не разбираться ни в питье, ни в обществе! Для меня каждый человек — тварь божья, а напиток — его дар святой, ге-ге! И никогда меня это правило не подводило.
Оба его собеседника молчали так упорно, что, задетый их молчанием, он стал разглагольствовать еще более шутовским тоном.
— Поставят шампанское — пью с удовольствием, потому что приятно щекочет язык; венгерское подадут — тяну как полагается, как господь бог наказал; рейнское на столе стоит или бургундское — не спрашиваю, кто за него платит, лишь бы бочонок был побольше, а компания поменьше. А если кто хочет ублажать меня медком или наливочкой — подсаживаюсь с умилением и справляюсь с шельмами хотя бы жестяной кружкой, ге-ге! — тараторил он, бегая по лицам собеседников вороватыми глазками. Но видя, что те сидят, точно воды в рот набрав, буркнул сердито: — Господа мне, вижу, не рады.
— Что вы, сударь... Только у каждого есть свой червяк...
— А вас что так точит, ге? — спросил благодушно Подгорский, доливая рюмку.
— Дрянное общество! — рубнул Гласко беспардонно, точно спуская пощечину.
Подгорский вскочил и, ища рукой саблю, зашипел, как змея, на которую наступили.
— Это тебе даром не пройдет, бездельник! Попадешься мне еще раз, попомнишь.
Гласко тоже встал и, наклонившись к самому его лицу, бросил, словно насквозь пронзил его штыком:
— Поди ищи меня, прусский содержанец; найдешь дубину, которая тебе причитается, ее тебе не миновать.
Толстяк опешил от этих слов и минуту стоял с разинутым ртом, посинев от гнева. Через минуту, однако, допил рюмку, захватил свою бутылку и ушел, не сказав ни слова в ответ.
К счастью, никто не обратил внимания на все это происшествие. Только Заремба, придя немного в себя, заметил довольно строго Гласко:
— От этого могло бы пострадать дело!
— Знаю, что виноват, да уж не мог больше выдержать! Ведь этакой сволочи плюнь в лицо, — скажет, что дождь каплет; слюны жалко. Вон разгуливает как ни в чем не бывало.
Подгорский, действительно, болтался по залам, заговаривая то с одним, то с другим и чокаясь с каждым, кто хотел.
— Имей только он руку у Сиверса, так нынче же ночью быть бы мне на пути в Калугу. Дурацкая история. Никогда не прощу себе ее, — искренно огорчался Гласко.
Какой-то долговязый немец в желтом фраке и огромном парике вертелся с некоторых пор в толпе и предложил им вырезать их силуэты.
— Режь, немчура, — согласился Заремба, — никогда у меня не было своего портрета.
— Вырезай и меня. Лепил меня из воска какой-то француз, да не очень удачно.
Немец уселся так, чтобы видеть их лица против света, и, разложив на дощечке синюю бумагу, стал ножиком вырезать так ловко и с такой быстротой, что почти в четверть часа обнаруживавшие большое сходство силуэты были готовы.
— Мне пора, — встал Гласко. — Уже четвертый час, а нам в четыре ехать.
Оба вышли через боковую дверь во двор, заполненный экипажами и дворней.
— Качановскому будет трудно расстаться с веселой компанией.
— Явится в пору, не запоздает ни на одну минуту, даже если будет пьян, что случается с ним редко. Итак, значит, до свиданья через недельку!
Заремба купил в лавчонке «Ведомость адресов приезжих в Гродно», переоделся дома и в наемном экипаже поехал с визитами к разным лицам, к которым у него были рекомендательные письма.
Вернулся лишь поздно ночью, такой огорченный и озабоченный, что Кацпер с беспокойством смотрел на него, отдавая рапорт о своей вылазке в Тизенгаузовскую корчму. По мере, однако, его рассказа лицо Зарембы прояснилось, и он решил:
— Ладно, съездим туда когда-нибудь ночью. Человек сто народу, говоришь ты?
— Может, и больше. Попрятаны по разным норам, как мыши. Многие служат в городе, а есть и такие...
— Что еще? — остановил его Заремба жестко, зная, что парень любит долго распространяться.
Кацпер вытянулся в струнку и подал ему письмо. Камергерша в самых любезных выражениях приглашала его к себе.
— А еще что? — спросил он уже тише, чем прежде, пряча благоухающее письмо в карман.
Точно в ответ, на пороге появился отец Серафим.
— Вот это хорошо. Вы мне как раз будете нужны, отче. Есть важные дела.
Оба уселись за стол и беседовали до рассвета. Кацпер бдительно караулил перед домом.
III
В прихожей поднялся радостный визг, тявканье собачонок, и две белые девичьи руки протянулись навстречу Зарембе.
— Пан Север! Наконец-то! Ну, ну! — восклицала миловидная блондинка.
— Слуга покорный, многоуважаемая панна Тереня, — ответил он тем же тоном, стараясь держать себя непринужденно, как галантный кавалер. — А вы всегда изволите соперничать с утренней зарею...
Панна Тереня тем временем схватила собачонок на руки, отступила шага два назад и, смерив его блестящим взглядом, принялась журить его, силясь состроить на своем лице строгую гримаску.
— И это дисциплина? Сегодня только первый раз сказаться? Через денщиков вас звать надо? Приятнее вам бог весть с кем якшаться, чем ходить к нам? Уж достанется вам от Изы на орехи!
Лицо Зарембы искривилось такой скорбной улыбкой, что панна вдруг забеспокоилась.
— А может быть, вы больны? — спросила она тихонько. — В самом деле, вы такой худой и бледный! Что с вами? — привстала она на цыпочки, заглядывая ему в глаза.
— Спасибо, я здоров. Дома ли пани камергерша? — проговорил он холодно, с трудом скрывая свое нетерпение.
Панна Тереня, обиженная его тоном, посмотрела на него высокомерно.
— Присядьте, пожалуйста. «Пани камергерша» сейчас придет.