Ада умолкла, охваченная глубоким волнением. Она была так прекрасна в искренности своего признания. Она стояла как сама жизнь, вечно жаждущая оплодотворения и вечно плодотворящая, непорочная, как солнце, чистая, как цветок, и, как Ева, гордая святостью своего предназначения.

Но Зенон будто не видел этого. Выпив из ее признаний яд страшного унижения, он со сдержанным бешенством прошипел:

— А потом я был тебе уже не нужен! Ты — паук!

— Не говори мне так, это бессердечно.

— А разве не бессердечно то, что ты мне сказала? Значит, тебя не любовь бросила в мои объятия, не страсть, не миг святого восторга, а только дикий инстинкт размножения. Я желал тебя не как самку, — нет, я любил твою душу, твою высоту, твое человеческое достоинство. А ты искала во мне только самца. Почему именно на меня пал твой выбор? Я оказался в роли орудия… Это прямо ужасно!

Его давило бессильное бешенство унижения и безмерной обиды. Ада слушала мужественно, хотя временами лицо ее покрывалось мертвенной бледностью и голова склонялась все ниже.

— И зачем ты мне все это рассказала? — простонал он.

— Я люблю тебя…

— Может быть, потому, чтобы снова… — издевался он.

Она подавила в себе обиду, схватила его руки и, целуя их с каким-то молитвенным трепетом, шептала со слезами на глазах:

— Сжалься надо мной! Я всегда любила тебя, но лишь после твоего отъезда я поняла, что я теряю. Только в эти бесконечные годы одиночества я познала всю бездну страдания.

Она стала рисовать ему такую тяжелую картину многолетних мучений, тоски и безнадежного ожидания, что душа его смирилась и он смягчился. Но, когда она стала мечтать об их будущем, он вдруг нахмурился и спросил:

— А Генрих?

— Зачем же нам вспоминать о нем в это мгновение?

Он с удивлением оглянулся, как будто эти слова произнес кто-то другой.

— Ведь мы говорим только о нас с тобой, — убежденно добавила она.

Он улыбнулся, будучи не в состоянии удержаться от колкости:

— Конечно, муж всегда должен быть обманут.

— Я его никогда не обманывала, — гордо подняла она голову.

— Никогда? А Вандя? — ударил он, как ножом.

— Я всегда была ему только сестрой, и он знает, что это моя дочь. Он сам этого желал, сам мне в этом признался.

— Он знает и сам этого желал?

— Что же тебя удивляет?

— Но это совершенно невероятно.

— То, что он пересилил свой эгоизм ради моего счастья? Ведь в этом не было с его стороны даже жертвы. Какая же это жертва? А во мне он имеет зато верного друга до самой смерти.

— Не могу этого понять, не умею. Первый раз в жизни встречаю такое невероятное положение вещей. Он прямо святой.

— Он только добрый и умный человек.

— И это его удовлетворяет?

— Должно удовлетворять. Войди только в его положение: что бы он делал теперь без меня, один, больной, брошенный на произвол прислуги?

— Но и твоя жизнь не слишком завидна.

— Поэтому я и приехала взять свою долю счастья.

Он грустно улыбнулся и сказал с тихим упреком:

— Если бы ты тогда прочла мое письмо…

— Я догадывалась, что ты мне предлагал развод и брак.

— И ты возвратила мне письмо, не распечатав.

— Потому что не могла стать твоей женой.

 — Несмотря на то, что произошло?

— Даже несмотря на Вандю, даже несмотря на все.

— Ах да, ведь тебе надо было только…

— Я любила тебя и именно потому никогда не стала бы твоей женой… никогда!

Он молчал, удивленный решительностью ее тона.

— Никогда, потому что я желала и желаю, чтобы ты свободно шел своим высоким путем. Орлы должны летать высоко над землей, вдали от будничных дел. Жена для истинного художника становится злым, разрушительным демоном, становится его вампиром.

— Поэтому ты сознательно обрекла меня на страдания?

— Да, но я посвятила этому также и мою жизнь, и из моего страдания выросли у тебя крылья, из моих желаний и из моих слез родился ты.

— Кто же ты, кто ты?

Его внезапно охватил какой-то суеверный страх.

— Я люблю тебя, — шепнула она, одаривая его тихим ласковым взглядом.

Они долго молчали, проходя по бесчисленным залам, наполненным чудесами всех времен и народов. На лицо Ады легла тень смирения и покорности, он приглядывался к ней все более внимательно и участливо и наконец с грустью произнес:

— Что же я могу дать тебе теперь за такую любовь?

— Вернись на родину, я больше ничего не желаю; я буду счастлива уже тем, что вернула тебя родной стране и литературе, разве этого мало?

— Неужели я смогу жить там по-прежнему?

— Но ведь уже умерло то, что было для тебя злом, и тебя ждет там новая творческая жизнь. Твое место не занято. Ты опять станешь во главе нашей литературы и только иногда будешь навещать свою дочь и свою сестру-любовницу. Для себя я больше ничего не желаю, ничего, — добавила она тихо и грустно.

— Искушение святого Антония, волшебное искушение. Да, это те мечты, которые жили в моей душе. Но смогу ли я вырваться отсюда? Я так врос в здешнюю почву, так глубоко с нею связан.

— А самое главное — невеста? — Дольше она уже не могла сдерживать себя.

— Не только. Есть более серьезные причины. — Он беспокойно огляделся кругом, как бы боясь увидеть призрак Дэзи. — Бывают иные препятствия, лежащие вне нашей индивидуальной воли.

— Я вырву тебя отсюда и увезу с собой. Я буду бороться за тебя с тобой самим. Преодолею все, увидишь, преодолею невозможное, но не отдам тебя уже никому и ничему, — говорила она с необыкновенной силой и потом добавила тихо, печально и робко: — Если только ты не связан сердцем или честью.

— Нет, нет, — нерешительно, слабо защищался он: в памяти его всплыла, как розовый куст, доверчивая и любящая Бэти.

— Возвращайся на родину с женой, мы ее быстро сделаем полькой, — сказала она, угадывая его тайное беспокойство, — так даже будет лучше для нас всех.

Глаза ее наполнились слезами, грудь тяжело вздымалась, но она не заметила этого, не почувствовала и произнесла:

— Я думала уже и об этом.

Они вышли из музея и поехали домой.

Отвратительный желтый холодный туман заливал весь город, он плыл, как грязная вспененная вода, из-под которой едва виднелись темные очертания домов и людей. В узких улицах горели фонари, несмотря на то что был полдень, и никогда не смолкавший крик города просачивался сквозь туман глухим, неровным шумом.

Ада из-под опущенных ресниц наблюдала за ним, погруженным в раздумье. Она чувствовала, что он был от нее далеко, и это наполняло ее безграничной грустью. Ведь на ее любовь он не ответил ни одним теплым словом. Но она поборола в себе боль и отчаяние, разрывавшие сердце, и мягко спросила, прикасаясь к его руке:

— О чем ты думаешь?

— Трудно даже определить: сразу обо всем и ни о чем.

Ада опять погрузилась в горькое молчание.

И лишь когда они расставались, он горячо произнес:

— Ты воскресила во мне душу! Я приду к вам вечером, я уже не могу теперь обойтись без тебя… Поцелуй за меня Вандю. Ты открыла передо мной какие-то новые заманчивые горизонты. Я боюсь пока об этом говорить. Мне иногда кажется, что все то, что я пережил сегодня, только моя мечта о будущем. Может, это только галлюцинации — не знаю еще. Не знаю. Блуждаю еще…

— Я люблю тебя — вот настоящая правда!

IX

Зенон уже не мог ответить, так как остался один в вестибюле. Ада поднималась по боковой мраморной лестнице, он поймал ее последний взгляд, упавший на него, словно лепесток отцветающего лета. Он снова вышел в уличный шум и туман.

Зенон был лихорадочно возбужден всем пережитым, а последние ее слова обожгли его сердце и наполнили его чувством радости и какого-то странного счастья.

«Невероятно! — думал он. — Точно глава написанного романа. Пережито, но совершенно неправдоподобно,» — шептал он, приходя в себя на перекрестке улиц, где теснилось такое множество экипажей, что не было возможности перейти на другую сторону. Но вот по мановению белой указки полицейского бурный поток движения застыл на месте и растаял: путь был свободен.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: