Господи! Как мы тогда улепетывали! Даже не от страха, потому что какую скорость мог выдать такой вот голый мужик в молодом сосняке, в зарослях шиповника? Чаще всего он вообще никакой скорости не выдавал. А мы неслись, как похитители запретного плода, окрыленные, проклятые и свободные. Самые младшие из нас не имели ни малейшего представления о смысле подсмотренной райской сцены, лишь испытывали страх, дуновение неведомого. А те, что постарше, такие как Рыжий Гришка, сплевывали с нарочитым мужским презрением и отводили взгляд, чтобы показать себе и приятелям, что никакой это вовсе не гипноз.

Так что Гонсер, верней всего, был последним. Но вполне возможно, что и первым, попавшим в макиавеллиевские силки Василя, потому что Бандурко отлично знал его слабые места, впрочем, как и все мы. «Слушай, Гонсер, все уже дали согласие, ты остался последний, а нам ты нужен, так что решай, Гонсер, решай. Мы не можем ждать до бесконечности». И если было именно так, то очередность не имеет никакого значения. Каждый мог быть и первым, и последним, и каждый был обманут.

Огонь угасал. Я выбрал из кучи несколько обломков досок и осторожно положил на угли. Раздался треск. Искры взлетали вверх, и тьма гасила их, точно вода. Холод то ли отступал, то ли я привык к нему. Остался только голод. Кишки свились в какую-то противоестественную конфигурацию и сдавливали сами себя. Табачный дым не желал их распутывать. Я подумал об индейцах, о том, что они, когда курят, глотают дым. И меня даже передернуло.

Прошлой ночью мы съели в поезде по гамбургеру, запили пивом, и это было последнее, что мы держали во рту. Варшава Центральная, Западная, а потом только черный прямоугольник окна и цепочки огоньков каких-то занюханных станций, сигареты, и ни одной бутылки в дорогу, потому что было решено, что так будет лучше. Я заснул еще до Радома. Разговаривать нам не хотелось. Мы уже до этого наговорились выше горла. Я забился в угол и закрыл глаза. Где-то после Сандомира меня разбудил его голос.

– У нас рюкзаки украли! – Он стоял, держа руку на выключателе, и вертел головой, оглядывая купе, словно в этом пустом, голом помещении могли куда-то завалиться два здоровенных брезентовых мешка. – Спиздили… – Прозвучало это так, словно произошло нечто превосходящее человеческое понимание, не умещающееся в голове, то есть нечто сверхъестественное.

– Точно, спиздили. Наверно, воры, – съехидничал я из своего угла. Просто не мог удержаться.

По правде сказать, вчера мы их бросили на сиденья с какой-то безалаберной небрежностью, по-киношному, как старые солдаты. Как люди, которым нечего терять. Ну и духотища к тому же была, так что дверь оставалась наполовину открытой. Но огорчаться я как-то не мог. Спальные мешки, бельишко, жратва, плитка, к ней бутылка денатурата.

– Карта! – стенал Василь. – Карта, твою мать! Полгода работы. Обычная туристская карта, но там куча заметок, исправлений, каждая яма в земле обозначена, расписания автобусов…

– Ну не в Сибирь же едем, Василь. Не заплутаем.

– Да что ты знаешь…

– Знаю. Я там был.

– Не там. Гораздо восточнее. И к тому же летом.

– Башли?

– Они у меня.

– Ну, купим, что нужно, по пути.

– Гондонов в киоске! Воскресенье же.

Я был зол, но вылезать из своего угла мне не хотелось, не хотелось бесцельно метаться в освещенной металлической клетке купе. Без этих сраных рюкзаков мы вдруг оказались какими-то голыми. Поезд как раз остановился в Тарнобжеге, и Бандурко бросился к окну. Но тот, кто обчистил нас, был, надо думать, не дурак и выбросил наши манатки перед вокзалом где-нибудь в кусты, между бараками или еще в какое-нибудь укромное место. Если только это не произошло часа два назад. Хорошее начало, подумал я. Нас уже обокрали, так что теперь остается только убийство. Или, скажем, нас изнасилуют где-то посередке. К примеру, в Дамбице.

Но никто на наши задницы не покусился. Когда мы сошли в Гробове с поезда, уже занимался рассвет. От станции вела тихая, опрятная улочка. Деревянные дачи в садах, старомодные объявления «Домашние обеды», фигурки святых в стеклянных витринах. Над белыми крышами розовело небо. Поразительный был цвет. Светлый, жесткий и льдистый. Я подумал, что от такого неба отразится не только голос, но и любой предмет, даже камень. Напротив с горки спускалась черная фура, до краев нагруженная углем, худая сивая лошадь приседала на задние ноги, а удила так широко разрывали ей пасть, что нам был виден красный язык и десны.

– В воскресенье?

– Может, еще с субботы так едет, а может, с четверга.

На покатой мощеной рыночной площади мы нашли автобусную остановку. Автобус почему-то подъехал сразу и, увидев нас, встал боком. Мы влезли в пустой салон, а водитель клял на чем свет стоит гололед, пескоразбрасывательные машины, капитализм, возможно, и нас, но мы затихарились в самом конце.

– Помнишь, – спросил Василь, – раньше все рейсовые автобусы были синие?

– Помню.

А потом мы ехали на юго-восток, солнце вставало чуть слева, а справа тянулась широкая плоская долина.

Протоптанные, наезженные санями дорожки вели к хатам и хаткам, конюшням и хлевам, и весь этот вифлеемский ландшафт, подсиненный первыми дымами из труб, замыкала цепь черно-зеленых гор. И было так светло, так прозрачно, словно мы ехали не на географический, а на идеальный, мифический юго-восток.

Водитель надел черные очки и включил радио. Треск был чудовищный. Но, видать, ему это нравилось, потому что он увеличил громкость. Сквозь магнитную бурю прорывались обрывки последних известий из Варшавы. Словно погоня, memento[3]или призыв.

Спустя час мы были в Гардлице. Солнце исчезло. Туч не было, но казалось, будто кто-то выкрасил небо жидкой белой краской. Поддувал теплый, липкий ветер, от которого можно спятить. Мы накупили кучу разных сигарет. Прочитали плакат: «Катынь, Козельск, Осташков,[4] – автобусом за два дня».

– Дешевка. Всего три сотни, – заметил я.

– Конкуренция, – сказал Василь.

Потом мы сели в следующий автобус, туда влезли также многодетное семейство, трое трезвых граждан, и через полчаса Бандурко объявил:

– Вот теперь мы по-настоящему выехали из любимой страны.

5

Когда я проснулся, было серо и холодно. Василь сидел у погасшего костра и, тихонько позванивая пряжками, обувал солдатские ботинки. Мои лишь чуть просохли.

– Ну ты и силен спать!

– Да я уж совсем дошел. Последние дни в городе глаз не мог сомкнуть, – ответил я.

Мы вышли в синеватый полумрак. Поломанные жерди ограды да наши вчерашние следы – вот и все, что тут было. Цепочка нерегулярных дыр в снегу поднималась вверх по склону и терялась в молочно-чернильной взвеси из снега и воздуха.

– Дойдем до леса и там подождем, когда станет светло.

Я ничего не ответил, просто не хотелось поддакивать. Через несколько минут мне уже стало тепло. Я подобрал горсть зернистого снега и стал осторожно кусать. У него был вкус сосулек, вкус наших хрупких кинжалов. Мы использовали их для кратких театральных поединков. Оружие ломалось уже при первой схватке, превращалось в леденцы. Ксендз в черной сутане выходил из низенького строения и кричал: «Третий класс, на занятия! Быстрей, быстрей, а то письки отморозите!» Мы усаживались за парты из некрашеного дерева; слои древесины от многих тысяч прикосновений обрели гладкую, стеклянистую структуру; мы сидели и зачарованно наблюдали за тем, как за сорок пять минут ксендз опоражнивает пачку сигарет наполовину. И из-за этих голубоватых клубов каждения текла к нам теодицея, пронизанная смелыми уподоблениями, что-то о Боге как о хлебе, но, упаси Господи, не как о колбасе, «потому что, черт побери, без колбасы можно обойтись, если только ты не Малиновский, сиречь будущий безбожник».

Я никак не мог привыкнуть к виду нашего ксендза во время богослужений. Там он не курил и не жестикулировал. Умер он от курения, алкоголя и чрезмерного темперамента.

вернуться

3

Помни (лат.). Фрагмент выражения «Memento mori» – «Помни о смерти».

вернуться

4

Местности в СССР, где находились лагеря, в которых после вторжения в Польшу в 1939 г. Красной Армии были интернированы, а затем расстреляны тысячи польских офицеров.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: