Я почувствовал, что горло у меня занемело, и отбросил остекленевший комок. Мы миновали можжевельники. Остановились среди первых деревьев. Долину внизу наполняли клубы тумана. Ветер рвал его, гнал, загонял в крутые ущелья на противоположном склоне, где текли ручьи.

– Видишь, внизу проходит дорога. Нам придется перейти ее, заодно поглядим, есть ли какие-нибудь следы.

Через полчаса мы спустились по крутому склону между поваленных ветром буков на берег речки, верней, к слиянию двух речек.

– Вон та, слева, это Угриньский, а справа Черный Поток. Нам надо идти направо. Причем по воде. Так что пойдем по Черному. По сути эта долина – тупик. Когда-то тут была дорога, точней сказать, тропа, но произошел оползень. Так что посуху пройти не удастся.

Мы вошли в речку и переправились на другой берег. Течение было будь здоров. Глубина изрядно выше колен, и нас едва не сбило с ног. На берегу Василь остановился:

– Видишь, тут вот брод и дорога к лесной сторожке.

Никаких следов не было. Вообще ничего.

Мы повернули направо и пошли вдоль Черного Потока то по воде, то прыгая с камня на камень. Однако акробатика эта здорово замедляла продвижение, и в конце концов мы плюнули и дальше брели по колено в воде. Как-никак это был конец наших блужданий. Через какое-то время Василь счел, что мы можем вылезти на берег. Дальше мы шли по дну узенькой сужающейся долинки. Речка еще раза три преграждала нам путь, потому что текла она извилисто. А потом я почуял дым. Василь глянул на меня, усмехнулся и кивнул:

– Ну, еще с километр.

Долина все сужалась, и наконец склоны ее сошлись. В самом ее остром конце стоял почти невидимый, скрытый несколькими елями пастушеский балаган.

– Красивое место, – сказал я.

– Тихое. Вот летом тут действительно красиво.

Снег перед входом был истоптан.

– А вот отливать могли бы и подальше, – буркнул Василь при виде желтых дыр в снегу.

В балагане было полутемно и дымно, и мы не видели ничего, кроме костра. Поднялась какая-то фигура и пошла к нам. Это оказался Гонсер. Веки у него были красные, лицо серое, однако он улыбался своей обычной улыбкой чуть-чуть исподлобья.

– А мы со вчерашнего дня ждем вас. Что-нибудь случилось?

– Ничего особенного. Навигационные приборы малость забарахлили. Пришлось заночевать тут неподалеку.

За спиной Гонсера стоял Малыш и закрывал собой все пространство балагана.

– Голодные?

– Немножко ухайдакались, – сказал Василь. – Дорога – сплошная мокреть.

Мы уселись у выложенного камнем огнища. В свисающем с проволоки красном котелке бурлила вода. Буковые чурки давали такой жар, что усидеть рядом было невозможно.

– Кофе?

Малыш налил в алюминиевые кружки кипятку, сыпанул растворимого.

– Сахара нет, – сообщил он и показал початую бутылку спирта «Рояль», – но зато есть это.

– Вот уж дерьмо, – покачал головой Бандурко.

В одной руке я держал кружку и пил, а второй развязывал шнурки на ботинках. От них шел пар, и ногам стало горячевато.

А потом, когда кофе чуток остыл, я подлил в кружку добрых полсотни грамм этой контрабандной отравы. Гонсер подал нам по ломтю хлеба, указал на кусок сала, висящий в дыму над огнищем, и вручил нож. Я жрал, чавкал и отодвигал босые ноги от огня. А Гонсер рассказывал:

– Тут после пастухов много дров осталось. Наколотые, сухие. Ночью, если побольше положить в огонь, вполне сносно. Даже ведро для воды нашлось. Вот топор бы не помешал. А если еще щели позатыкать, вообще дворец будет. Я бы притащил с реки камней, обложил бы кострище, чтобы вроде печки было. Камни бы тепло держали, а то под утро просто колотит от холода. В будке рядом я даже гвозди нашел. Вилы были, лопата…

– Вас никто не видел? – прервал его Бандурко.

– Да вроде нет. Разве что кто-то из деревни мог нас увидеть. Из автобуса вышли только мы. Он повернул на Незерку или как там ее. А мы пошли прямо. Да мало ли куда мы пошли… Около заброшенной усадьбы свернули в лес. Как раз в том месте дорогу, видно, переходили олени, потому что так было натоптано, точно целое стадо свалило с горы. Поначалу мы даже заметали свои следы ветками. А потом плюнули. По краю леса пришли сюда. Часа за три…

Василь еще о чем-то спрашивал. Но я уже не слышал. Я залез в черный спальный мешок, свернулся клубочком и, засыпая, подумал, что перед сном не покурил.

6

– Но ведь нельзя же было так, Гонсер, сам знаешь, ты же сам мне это говорил. Если подумать, так я ведь вовсе тебя не уговаривал. Тогда в кабаке Костек смеялся, что я о смерти говорю. Да еще так. А как я должен был говорить, чтобы хоть кто-то обратил внимание? Ведь мы каждый день говорим о смерти. «Доброе утро, мама. Доброе Утро, папа», – а это и означает смерть. Каждое движение зубной щетки, каждый пузырь мыльной пены приближает тебя к ней. И что же, мне надо было выдать вам такой рассказик? О крысе, о жучке-древоточце, что грызет наши – ваши дни? Гонсер, мне вовсе неохота стенать и предаваться излияниям. Ну, скажем, вполне возможно, что я хочу умереть без помощи той самой зубной щетки, может, хочу, чтобы кто-то это увидел, потому что мне не дает покоя страх, а я не желаю умирать от страха, что, кстати, не самое худшее, если тебе грозит смерть от отвращения. Гонсер, жалкий ты бедолага с кейсом и в шузах за миллион злотых, да посмотри хотя бы на себя. Все вы сдохнете или взбеситесь, когда все, что нужно сделать, будет сделано. Но поскольку такая возможность исключается, вы сдохнете или взбеситесь задолго до конца хотя бы потому, что конца никогда не будет видно. Конец один, но вы своими глупыми головами этого понять не можете. Мне тридцать два, я был пианистом и педерастом, потом читал книжки и ходил по улицам и верил, что являюсь образом и подобием. Особенно тогда, когда мне кто-нибудь врезал. Потому что тогда я страдал, а никакое другое уподобление в голову мне не приходило. Что ты сказал жене?

В спальнике было тепло и темно. Я чувствовал душный запах собственного тела. Когда мама закутывала меня одеялом и уходила, я тут же начинал воображать любимые свои картины. Вот моя кровать проплывает сквозь непогоду, снег, дождь, дрейфует по холодным волнам какого-нибудь северного океана, а кругом ветер, стужа, тьма. А я при этом в полной безопасности, спрятался под одеялом, и даже слабенькое дуновение не проникает в нагретую нору.

Именно такое чувство было у меня сейчас. Я пребывал в коконе, в наименьшем из возможных пространств. И я пернул, чтобы отогнать все злые силы. И слушал.

– Да ничего особенного. Сказал, что устал и хочу на несколько дней уехать. В горы. Что у нас в горах есть знакомые.

– Где-нибудь здесь?

– Нет. За Пшемыслем.

– Не. мог, что ли, сказать ей правду?

– Какую правду? Что еду играть в партизан? Надо же соображать, Василь.

– А если погибнешь?

Мне очень хотелось увидеть лицо Гонсера, но я не смел пошевельнуться, высунуть голову, даже вздохнуть. И мне оставалось только представлять себе, как он глядит на Бандурко и его обеспокоенные глаза замирают под очками и выискивают в лице Василя признаки насмешки, иронии – словом, чего угодно, что противоречило бы однозначному смыслу этих слов.

– В лесу, что ли?

– Да где угодно, Гонсерик.

– Ладно, хватит трепаться. И не пей больше этой отравы. А то я не врубаюсь в твой юмор.

– Нет, Гонсер, смерть – это очень серьезно.

Они замолчали. Я услышал, как стукнула кружка, потом раздалось бульканье спирта и воды, которой развели спирт. В костре сдвинулись прогоревшие поленья, на нашу хижину свалился какой-то заплутавший порыв ветра. В конце концов Гонсер не вынес паузы, которую специально для него выдерживал Василь.

– Давай? Чего ждать, пока остынет.

– Давай. И дай мне твоего «Кэмела», а то мы накупили какого-то говна.

Голову даю на отсечение, что в этот момент Василь послал Гонсеру свою неподвижную улыбку, в которой принимала участие одна только верхняя губа, приоткрывающая ряд ровных желтоватых зубов. С непривычки улыбка эта здорово действовала.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: