Говорят, что ксерокс разрушил в 70–80 годах идеологическую монополию КПСС, дав возможность существования самиздату как параллельной книжной реальности. Впрочем, существование "списочной литературы" возникло раньше ксерокса, и потому можно сказать, что советская монополия была разрушена… обычной пишущей машинкой. Не в этом суть: и пишущая машинка, и ксерокс использовались примерно в одной и той же функции. (В одной из статей я уже писал, что открытие ксерокса в условиях советской действительности было, по сути, открытием гутенберговского станка .) Если следовать этой аналогии, то Интернет способен поставить крест на всей русской печатной традиции, которая слово всегда рассматривала как что-то потайное, «запретное» и допускала публикацию лишь легального мнения. Вся русская культура, начиная с раскольников, формировалась в оппозиции к напечатанному слову . Это, кстати, затруднило формирование русской литературы и даже внутри нее создало совершенно особенное отношение к слову, с одной стороны как к тайне, а с другой — как к лжи ("мысль изреченная есть ложь").
Невозможно в принципе представить русскую литературную традицию без самиздата, без андеграунда, без «запрета». Интернет же создает ситуацию «вседозволенности» и полной «прозрачности». В нем возможна маргинальность, но навряд ли тайна. Являясь "всеобщим Самиздатом", Сеть вместе с тем приобретает и вид "всеобщего печатного станка", давящего абсолютной своей доступностью и открытостью. Именно поэтому русская дихотомичная словесная традиция бессознательно (а может, и осознанно) стремится уйти от Интернета, выработать внутренние самоограничения, которые касаются как самого Интернета, ("слово интернетизированное есть ложь"), так и в определенном смысле самого Слова. В последнем случае можно говорить об уходе в мир образов, возвращении к долитературной рублевской традиции. В первом — о возрастании значения "неинтернетизированного", частного слова (например, частной рукописи или случайно оброненного слова).
Я, впрочем, говорю о литературном желании "убежать из Интернета", по большей части, как я понимаю, сомнительном, потому что технически из Сети никто не «убегает». Напротив, наблюдается противоположное: создание сайтов "сетевой литературы". Но в принципе это то же самое: сетевые критики и редакторы просто воспроизводят через Интернет традиционные для русского литературного сознания парадигмы. Достаточно посмотреть, скажем, на «империю» Курицына, выстраивающего фаланги отобранных им писателей, чтобы понять, с чем мы имеем дело. В случае с Курицыным — я думаю, всего лишь с авантюрой. А вообще, если посмотреть шире, — с реставрацией литературной совдепии.
К слову сказать, обилие критиков на фоне ограниченного круга писателей — это верный признак совдепии. Ту совдепию создали по большей части критики (в кооперации с чекистами, конечно). Сегодняшнюю тоже делают критики…
Убежать от Интернета невозможно по понятным причинам. Это все равно что убегать от изобретения бумаги и печатного станка в XVI столетии. А вот воспроизвести в Интернете все бюрократические фильтры и рогатки (так же, кстати, как в печатном деле была воспроизведена русская долитературная традиция) — это пожалуйста.
Мы как-то забываем, что ни Интернет, ни какое иное «новшество» сами по себе революционным содержанием не обладают. На Западе станок Гутенберга привел к появлению протестантизма, дав возможность массового тиражирования Библии и тем самым освободив религиозное чувство от папского авторитета. На Руси тот же станок привел лишь к печатной версии Государства. Вместо свободы слова случилось прямо противоположное: Слово было одето в кандалы типографских гранок, сделавшись догмой, государственным указом. В принципе русская литература в XVIII веке возникла не благодаря, а вопреки печатному слову как "дворянский самиздат". Первые литературные журналы Радищева и Новикова — девиация книжного дела, отклонение от нормы. Никакой духовной Реформации от идеи Ивана Федорова запустить в России печатный станок не последовало. Отчего же считать, что Интернет даст нам "подразумеваемую им" свободу слова? Интернет может стать виртуальной версией духовного тоталитаризма до тех пор, пока в нем не возникнет очередная девиация.
Русский Интернет станет непохожим на весь остальной. Мы никогда не рождаем своих Гутенбергов, но только Федоровых. И… Пушкиных. Столетия спустя. Новый Федоров, создающий в Сети www.ru, уже появился.
Но будет ли Пушкин?
Лев Аннинский МИНУТЫ РОКОВЫЕ (Судьба и поэзия Бориса ЧИЧИБАБИНА)
Под бременем седин
Я чувствую впервые,
Что мир сей посетил
В минуты роковые.
Борис Чичибабин. Подводя итоги
Написано — на краю, в момент, когда всеблагие дают собеседнику почувствовать, что пир не бесконечен.
Помнится, однако, и блаженное время триумфа, пьянящего самоосуществления, свободного лёта — лет за тридцать до крайней черты.
Оттепель тайно повернула на холод, но еще не отзвенели шестидесятые и подхватывалось в разных концах ощущение, что все — к лучшему и что роковое — позади.
Тогда донеслись до столицы строки, похожие то ли на набат к бунту, то ли на огонь, которым со сторожевой башни сигналят опасность:
На Литве звенят гитары.
Тула точит топоры.
На Дону живут татары.
На Москве сидят воры.
О, как не похоже это было на ликующий речитатив недобитых «шестидесятников»! И словарь другой, и чувства. То ль с великого похмелья, то ли со вселенского пожарища. Плаха, келья, черная трава. Колокол запредельный. Полузабытые строки эмигранта Георгия Иванова: "И никто нам не поможет, и не надо помогать" — не то что заново налиты свинцовой силой, а словно бы подведен под них новый катастрофический фундамент. И притом — под этой бедой, над ней, сквозь нее — необъяснимая рационально бетховенская радость: мир страшен и все-таки любим. Душа бьется в оба конца: божественный, достойный любви мир — истекает мокрым чахоточным зловонием, спасается ядовитым махорочным чадом. Полная смена исторических декораций наводит на мысль о преставлении светов: вместо звездных симфоний будущего, исполняемых «шестидесятниками», вопит из руин затоптанная история:
Кончусь, останусь жив ли, —
Чем зарастет провал?
В Игоревом Путивле
Выгорела трава.
Между вопящим прошлым и вязким настоящим — один только связующий путь: тюремный коридор; в душах «шестидесятников», пробужденных Солженицыным и оглушенных Шаламовым, наконец-то узнаваемо откликается:
Как я дожил до прозы
С горькою головой?
Вечером на допросы
Водит меня конвой.