В тот вечер, когда я вернулась из госпиталя, я увидела Гогу. Он сидел на корточках в ванной, топил сухими березовыми кругляшками дровяную колонку.
— Салют! — сказал Гога. — Салют и тысяча приветов молодому поколению нашей не очень населенной квартиры!
— Здравствуйте, — сказала я.
Отблеск огня играл на Гогином жирном лице, отражался золотистыми бликами в его выпуклых, широко вырезанных глазах.
— Мне никто не звонил? — спросил Гога, бросив в топку аккуратный медового цвета кругляш.
— Если бы! — ответила я. — Если бы никто!
— А что, много? — с надеждой спросил он.
— А как вы думаете?
Им звонили с утра до вечера. То ему, то Аристарху, не друзья, друзей у них не было, звонили нужные люди, деловые знакомые, случайные приятели, партнеры по преферансу, сослуживцы. И конечно, звонили женщины, разными голосами, низкими, высокими, хриплыми, ясными, тонкими, пронзительными или густыми, протяжными, больше звонили Гоге, реже Аристарху.
— Это хорошо, — сказал Гога. — Люблю, когда телефон звонит без передыху.
Я хотела сказать: в таком случае подходите сами, а то до того надоедает все время бегать, на все звонки отвечать: нет, не знаю, когда будут, ушли, уехали, ничего не просили передать… И опять не сказала ни слова. Постеснялась.
В ванной было уже не тепло, а жарко. Гога открыл кран, полилась горячая, исходившая паром вода.
— Сейчас лягу в воду, — задушевно произнес Гога. — Полежу, помечтаю, потом хорошенько намылюсь, потом смою с себя все, потом выпью чайку, потом полежу просто так, безо всяких мыслей, растянусь на своей тахте вот так, руки за голову и минуток пятьсот спокойно, тихо…
Он любил и умел наслаждаться каждой минутой своего бытия. Я и впоследствии иной раз встречала таких вот, как он и его брат Аристарх, для которых самое главное было жить весело, с толком, с наибольшей для себя выгодой.
Мне вспомнились раненые в госпитале, выдержавшие страшный смертельный бой с врагом, те, кто, не рассуждая, не стараясь выгадать, урвать побольше и пожирнее, сражались на фронтах войны; многие вернулись с фронта искалеченными, принявшими на себя смертные муки, но они не думали о себе, о своей выгоде. А многим, тем, кого я не знала и не могла знать, не суждено было вернуться уже никогда…
И опять я ничего не сказала Гоге, врожденная застенчивость словно сковала мой язык, я молча смотрела на него, а он продолжал:
— Арик уехал (он звал Аристарха Ариком), а я, признаться, нервничаю, хотя и не на фронт, а всего лишь в Куйбышев, но все-таки время военное, как он там…
И тут я не выдержала:
— А если бы он поехал не в командировку в Куйбышев, а отправился бы на фронт, что бы вы тогда думали? Волновались бы за него?
— На фронт? — переспросил Гога. — Еще бы! Ты еще спрашиваешь.
— Да, — сказала я. — Спрашиваю, потому что не могу не спрашивать.
Должно быть, голос мой звучал как-то необычно, ибо Гога с удивлением взглянул на меня.
— Дитя, — сказал почти нежно, — что это с тобой?
Я боялась наговорить невесть что, может быть, даже ударить его по румяной, наверно, горячей от жара колонки щеке, поэтому я отвернулась, не говоря больше ни слова, пошла в свою комнату.
Вечером к Гоге явилась девица, я сама открыла ей дверь, он в этот момент разговаривал по телефону. Девица была в меру полненькая, светловолосая, умело намазанная — яркие губы, насурьмленные ресницы, удлиненные особым карандашом брови. Одета она была, правда, не очень-то — в ватнике, в котором часто ходили солдаты и сезонные рабочие, на голове грубой вязки серый платок. Наверно, продавщица из орса Гоги. Она вошла в коридор, Гога замахал ей рукой.
— Давай, проходи, вот моя дверь…
Девица юркнула в его дверь. Я прошла на кухню, бабушка жарила картошку, я сказала тихо:
— Гога начинает свою деятельность…
Бабушка сухо промолвила:
— Это тебя не касается, ни тебя, ни меня…
— Ну что ж, — сказала я, — пусть так.
И схватила со сковородки хорошо поджаренный румяный ломтик картошки, а бабушка укоризненно поглядела на меня: она не выносила этой моей манеры хватать руками что-либо прямо со сковородки…
Уже на следующий день я поняла: Гога избегает Капочку. Прежде всего предупредил меня:
— Кто бы ни звонил, меня нет дома. Договорились?
— Я сейчас сама ухожу, — сказала я.
— Вот черт, как досадно, — он вытянул губы трубочкой. — Все-таки ты долго еще будешь дома?
— Полчаса, не больше.
— Хорошо, если позвонят, подойди к телефону, ладно?
— Ладно, — хмуро согласилась я.
— И еще спроси, что передать, если скажет — Ася, тогда зови, скажи, вот он, только что пришел, а если Гвоздикова…
— Что — Гвоздикова? — перебила его я, Гвоздикова была фамилия Капочки.
— А если Гвоздикова — меня нет дома. Поняла?
Я кивнула. Мне стало все ясно, все как есть.
Каюсь, телефон звонил, а я не подошла, не сняла трубку. Не хотелось изворачиваться ради Гоги, даже как-то страшно было, вдруг это звонит Капочка, что же я скажу ей? Правду нельзя, а врать зачем? И ради кого?
Один раз телефон звонил особенно настойчиво, я так и не подошла, Гога выскочил из своей комнаты, постучал мне в дверь.
— Анюта, что же ты?
— Отстаньте, — ответила я. — И не стучите, я занята…
— Телефон, — сказал он и замолчал, наверное потому, что телефон тоже замолк.
Не говоря больше ни слова, я выбежала на улицу.
«Вернутся мама и папа, мы непременно поменяемся, — думала я, идя на работу. — Не хочу больше жить с ними в одной квартире. И бабушка, я знаю, тоже не хочет…»
После работы я должна была пойти в госпиталь. Я знала, в госпитале я встречусь с Капочкой, может быть, это она и звонила давеча так долго?
— Как, приехал? — спросила меня Капочка.
Я промолчала, не нашла сразу, что ответить.
— Не ищи слов, — продолжала Капочка, она слегка задыхалась, словно взбиралась на высокую гору. — Я знаю, что приехал. Я звонила, он подошел, это был он, я узнала сразу…
Я опять ничего не сказала в ответ. Да и что могла я сказать?
Несколько мгновений Капочка смотрела на меня. Потом тихо произнесла:
— Хорошо, пусть будет так…
И, неслышная, как всегда, мгновенно прошелестела мимо. Только ее и видели.
Мне суждено было встретиться с нею еще раз. Поздно вечером бабушка позвонила мне:
— Анюта, через двадцать минут встреть меня, пожалуйста…
Примерно раз в месяц, а то и два раза бабушка ездила навестить свою старшую, больную сестру, которая жила далеко от нас, в Богородском, рядом с заводом «Красный Богатырь». Когда-то тетя Евлалия (у нее было такое вот редкое имя) работала на заводе, там же ей дали комнату, в которой она теперь доживала свой век вместе со стариком-мужем, и бабушка, хотя и сама была сильно немолода, почитала своим долгом непременно когда-никогда навещать обоих больных стариков.
Моя бабушка казалась мне полным и абсолютным совершенством. Иными словами, у нее невозможно было отыскать хотя бы один недостаток. И умна, и добра, и великодушна, любит и понимает юмор, и щедра, и все, как говорится, при ней, один лишь недостаток, правда, маленький: некоторая боязливость.
Она, к примеру, боялась темноты, грозы, грома, пустой улицы, боялась одна подниматься поздно вечером по лестнице домой. И потому, если она задерживалась у тети Евлалии, я обычно встречала ее.
Надо сказать, я была смелой, никогда ничего не боялась и потому иной раз подшучивала над бабушкой за ее трусливость, а она, нисколько не обижаясь (к тому же еще была решительно лишена какой-либо мелочной обидчивости), лишь говорила:
— Доживешь до моих лет, тоже будешь трусить…
А мне думалось, я никогда не буду трусихой, просто хотя бы потому, что не знаю, что это такое за чувство — страх.
Должно быть, поэтому я нисколько не испугалась, когда, выскочив на улицу и ожидая бабушку возле нашего подъезда, я услышала:
— Анюта, поди-ка сюда…
Я обернулась. Чуть поодаль стояла темная фигура, на голове светлый, может быть, белый платок.