— Гражданка, прошу документы…
Не отвечая ему, даже не взглянув на него, она приблизилась к Гоге, прямо, открыто глянула ему в глаза.
— А ты ничего не понял, — сказала негромко, но в наступившей тишине каждое ее слово было ясно, отчетливо слышно. — Ничего-то ты не понял, дурачок. Я же просто попугать хотела…
Вынула из кармана пузырек из-под борной кислоты, отлила немного на руку.
— Это вода, самая обыкновенная…
— Вода? — переспросил Гога, моргая глазами. — Тогда почему же…
Она не дослушала его, повторила снова тихо, как бы с горькой, затаенной усмешкой то ли над ним, то ли над самой собой:
— Я просто попугать хотела…
Повернулась, быстро пошла куда-то на другую сторону. Никто не старался ее удержать, никто не произнес ни слова, все смотрели ей вслед, пока она не скрылась за углом.
Молодой милиционер покачал головой.
— Ну, дела…
Фифа уже окончательно пришла в себя и, вынув из кармана ватника зеркальце, наводила красоту, пудря заплаканное лицо и подмазывая губы.
— Подумайте, — снова начал Гога, обращаясь к милиционеру, почему-то ему хотелось выглядеть как можно лучше именно в глазах этого совсем еще молодого парня. — Ведь как бывает, я ее в жизни не видел, клянусь всем святым, чтобы я пропал в одну минуту, если вру, я ее впервые только что, вот здесь на улице…
— Будет врать-то, — бесцеремонно оборвала его женщина в полушубке. — «Я ее в жизни не видел», — передразнила она его, — Как же, так мы тебе и поверили!
— В самом деле, — сказал милиционер. — Вы что, знали эту женщину раньше?
— Да никогда в жизни, — Гога снова ударил себя мощным кулаком в грудь. — Клянусь, я ее в самый первый раз только что увидел…
Мне стало противно, кроме того, уже самое время было идти на работу, я повернулась, быстро побежала к метро.
Никогда раньше я не испытывала не только дружбы, но даже и простой симпатии к Капочке. А теперь, едучи в метро, я все время вспоминала застывшее от горя лицо Капочки, бледные, чуть дрожащие губы, тихий, словно бы бесстрастный голос.
Мне было безумно жаль ее, жалость и обида за Капочку, за поруганную ее любовь переполняли меня, в ушах звучали, не переставая, лживые слова Гоги, я не хотела видеть и опять видела его глаза, крупно вырезанные, в густых ресницах, глядевшие очень ясным, очень открытым взглядом, так, думалось мне, глядят одни лишь заядлые лжецы, я сжимала кулаки, кажется, был бы он здесь, рядом, я бы не сдержалась, ударила бы его прямо в жирную, розовощекую морду…
И еще я думала о том, как же мне теперь встречаться с ним в одной квартире, как же теперь здороваться, звать его к телефону, отвечать на какие-то его слова. Невозможно, ужасно, противно, но что можно сделать?
Если бы случилось чудо и мы могли бы быстро, в одну неделю сменять наши две комнаты на другие две комнаты, пусть даже на одну комнату, пусть далеко от центра, совсем, совсем в другом районе, на самой окраине Москвы, лишь бы не видеть его, не слышать ненавистный лживый голос…
Так думала я по дороге на работу, а потом снова мне вспоминалась Капочка, и снова, я чувствовала, жалость к ней заливает меня, жалость и, признаюсь, удивление: ну что это и вправду за детские штучки? Попугать захотела? Зачем? К чему? Чего она сумела добиться? Ведь никому ничего плохого не сделала, только самой себе, одной лишь себе…
Помню, было это вскоре после Нового года, пришла я вечером в «свою» палату и увидела: на кровати Белова сидит женщина, немолодая, примерно такого же возраста, как и он, а возле окна стоит девочка, наверное, моя ровесница, поразительно похожая на Белова: такая же белокурая, такие же глубоко посаженные глаза в широких веках, большой рот, верхняя губа, как и у Белова, слегка нависает над нижней. Я догадалась, да и нетрудно было догадаться, это — его дочь, моя тезка — тоже, как и я, Анна. Правда, она не была красивой, хотя он и утверждал: «Моя Нюрка на лицо красивенькая», но, должно быть, отец видит своего ребенка совсем не таким, каким его видят все остальные люди.
Когда я вошла в палату, Белов сказал:
— А, это ты…
И замолчал, как бы оборвав себя. Он показался мне каким-то непохожим на самого себя, ошеломленным, что ли; его жена — я поняла, это его жена, никто иной — смотрела на него молча, сдвинув негустые брови, сложив на груди большие, слишком крупные для ее хрупкого тела руки.
Сизокрылов встал со своей койки, кивнул мне:
— Поди-ка сюда на минутку…
Мы вышли из палаты в коридор. Он приблизил губы к самому моему уху:
— Что тут было, если бы ты знала!
— А что? — спросила я.
— Вдруг, гляжу, входят эти обе, его жена, стало быть, и дочка, а он до того удивился, до сих пор прийти в себя не может.
— Что, никак не узнает? — спросила я.
Сизокрылов махнул рукой.
— Какое там! Они к нему подошли, а он говорит? «Зачем вы здесь? Да на что я вам?..»
Не дослушав его, я вернулась в палату обратно. Жена Белова обернулась ко мне.
— Это кто писал письмо? — спросила. — Никак, ты?
— Да, — ответила я, — я писала, а он диктовал.
Она медленно покачала головой.
— Вот какое дело получается, мы с Нюрой приехали, а хозяин наш вроде бы и признавать нас не желает…
— Почему не желает? — вяло спросил Белов, мне показалось, он избегает смотреть на жену, чтобы не встречаться с нею взглядом.
Потом все-таки словно бы нехотя взглянул на нее.
— Как Андрюша, здоровый?
— Здоровый, — ответила жена. — Чего ему делается…
Моя тезка подошла ко мне.
— Ты, значит, ходишь в госпиталь, помогаешь раненым?
Голос у нее, как ни странно, поразительно походил на голос отца, такой же густой, заполненный, и слова она произносила, как и он, отчетливо, как бы проверяя их на слух.
Вошел Аркадий Петрович, удивленно поднял брови.
— Что, Белов? Никак, поздравить можно? С семьей свиделся?
— С семьей, — ответила за Белова его жена. — С кем же еще?
— Ну ладно, — сказал Аркадий Петрович. — Тогда я попозже зайду…
Тихо прикрыл за собой дверь.
— Неужели это доктор? — спросила Нюра.
— А что? — спросил Белов. — Разве не похож на доктора?
— Какой-то такой, невзрачненький, тощенький…
Белов хотел было что-то сказать, но за него ответил Сизокрылов, который вслед за Аркадием Петровичем вошел в палату:
— Ну и что с того? Он, дочка, знаешь какой доктор? Всем докторам нос утрет, такого мастера во всем свете поискать — не найдешь…
Как бы поняв, что именно о нем идет речь, Аркадий Петрович вновь появился в дверях палаты.
— Так как же, Белов, будешь выписываться?
Меня поразил взгляд Белова, не то вопросительный, не то умоляющий, он молча смотрел на жену и на дочь, уже не боясь встретиться с ними взглядом.
Жена не замедлила ответить:
— А как же! Неужто здесь на веки вечные останется?
— Хорошо, — произнес Аркадий Петрович. — Стало быть, приступим к оформлению…
И снова скрылся, теперь уже надолго. Белов приподнялся на постели.
— Значит, берете меня отсюда? Да, в самом деле?
Жена молча, укоризненно глянула на него, Нюра почти возмущенно сказала:
— Да ты что, папа? Ты что это, всерьез?
— Берете? — повторил он, откинул голову на подушку, глубоко, что называется, всей грудью вздохнул. — Берете, выходит…
— Вася, — сказала жена, легонько погладив его по плечу. — Что это с тобой, Вася?
— Постой, — перебил ее Белов. Постой-ка, минутку… — Нахмурился, потом приподнялся на постели: — Постой, как же это так все вышло?
— Что вышло? — спросила жена.
Не отвечая ей, он посмотрел на меня.
— Вроде ты письмо писала? Верно, ведь ты?
— Да, я.
Мне-то уж все было ясно. Все, как есть. А он еще ничего не понимал.
— Постой, — снова повторил Белов, повернулся к жене: — Ты мое письмо получила?
— Ну, а как же, Вася, — удивилась жена. — Как же иначе мы бы приехали, как думаешь?
— И адрес там был? — продолжал допытываться Белов.