Дуся сама, на своих руках перенесла его в подпол, сказала:
— Немцы близко, в Кострове, глядишь, не иначе завтра здесь будут…
Он спросил:
— Что же делать?
— А ничего, — ответила Дуся. — Сховаю тебя глубоко-далеко, ни один чертушка не отыщет.
Он и оглянуться не успел, как она подхватила его, словно малого ребенка, на руки (правда, был он в ту пору легкий, почти ничего не весил), открыла крышку подпола, стала вместе с ним спускаться в подвал.
А там уже ожидал его мешок с сеном и стояла тоненькая самодельная свечка на жестянке из-под килек.
— Даром не жги свечку, — сказала Дуся, вынула из кармана коробок, в нем несколько спичек. — Понял?
— Понял, — ответил он.
В тот же вечер она спустилась к нему, принесла миску щей, сказала:
— Хлеба нету, обещались принесть, да все не несут…
— Ладно, — сказал он, — обойдусь.
— Лежи тихо, — она наклонилась к самому его уху. — Немцы по домам шастают.
Горячее дыхание обожгло ему щеку, вдруг почудилось: хилый огонек свечки внезапно вспыхнул что есть сил и осветил ее лицо; Корсаков впервые хорошенько разглядел теплый мерцающий блеск глаз, тугую молодую кожу, щеки в неровном румянце.
Он чуть было не воскликнул: «Так вот ты какая, Дуся!» — но вовремя сдержался; надо было лежать тихо-тихо, иначе несдобровать ни ему, ни ей.
Она нашла его в лесу — ходила за сучьями, за сухими ветками и увидела его возле дуба, в лощине, почти замерзшего, ослабевшего от потери крови. Недолго думая взвалила на себя, благо ее дом был неподалеку от опушки.
Ей повезло: ни одна живая душа не встретилась на дороге, кроме собаки Белки, которая жила то у нее, то у старухи-бобылки Прохоровны на другом конце села.
Белка проводила их до калитки, а потом, будто стремясь поскорее поделиться новостью, понеслась по дороге к другой своей хозяйке, Прохоровне.
— Гулена ты, — беззлобно проговорила ей вслед Дуся.
Она промыла его рану, перевязала чистой, сурового полотна рубахой. Рана была глубокой, крови вытекло много, но кость не была задета.
Он открыл глаза, она сказала:
— Лежи тихо, сынок…
Он опять потерял сознание, и очнулся только ночью.
Было темно, тихо. Он вытянул здоровую руку, наткнулся на кружку с водой. Выпил воды, снова заснул и спал крепко до полудня.
Поначалу Дуся представлялась ему и вправду старой бабкой, движения у нее были тихие, как бы нарочно замедленные, голос неторопливый, приглушенный, называла она его «сынок», «милый» — так обычно деревенские старухи называют молодых, — платок у нее был низко надвинут на лоб, и концы его обвязаны вокруг шеи. В полутьме подпола ее лицо казалось стертым, словно старая икона.
Но с той поры, когда он неожиданно разглядел Дусю, поняв, что она еще молода, может быть, не старше его самого, он стал немного стесняться ее, и она, чувствуя это, тоже смущалась каждый раз, когда касалась его руки. Она стала чуть суше с ним, отстраненней, что ли, подаст ему миску щей или отварную картошку и спешит поскорее уйти, а он однажды взял ее за руку и не выпустил.
— Постой, Дуся…
Словно бы нехотя она присела рядом с ним.
Он приподнялся, вглядываясь в ее глаза:
— Одна живешь?
Она кивнула:
— Теперь одна, свекровь померла месяц тому назад.
— И что же, сама похоронила ее?
Она удивленно спросила:
— Конечно, сама, кому же еще хоронить? У нас кладбище неподалеку. При кладбище церковь, на всю округу славится.
— Чем славится? Или поп очень хороший?
Она не заметила или не захотела услышать насмешку в его голосе.
— У нас церковь старинная, ей, говорят, чуть ли не две сотни лет, даже из Москвы как-то приезжали, люди сказывали, в каких-то книгах, что ли, про нашу церковь все как есть записали…
— Понятно, — промолвил Корсаков. — А кто еще был в семье?
— Еще был свекор, тоже помер летось.
— А муж? Давно на фронте?
— Давно. — Она помолчала, покусывая былинку, выдернутую, должно быть, из его сенника. — Тут дело непростое…
— Чем же непростое?
— Он со мной только два года пожил и к другой ушел.
— Как же так?
— А вот так. Другая слаще почудилась, разве так не бывает?
Голос ее звучал спокойно, почти насмешливо.
— Бывает, — согласился он.
Она замолчала. Белые чистые зубы ее перекусили былинку.
— Мы сперва хорошо жили, можно сказать, душа в душу, и родители его приняли меня, я для них желанной снохой была, но тут случилась беда.
— Какая же беда?
— Мужик гулять начал.
— Как же так, ни с того ни с сего?
— Да вот так вот, ни с того ни с сего, — сказала Дуся. — Поехал как-то в город, он был тракторист не из последних, послали его на совещание в район, и там спознался с продавщицей из универмага. И такая пошла с того дня карусель…
Опять в ее голосе звучала насмешка, будто рассказывала она о ком-то постороннем, даже вроде бы малознакомом.
Он спросил!
— Чего ж ты смеешься в таком случае?
— Неужто плакать буду? — Негустые брови ее сошлись вместе. — Я свое уже отплакала, больше не хочу!
Он вспомнил, мама часто говорила: «Круты горки, да забывчивы».
Наверное, и в самом деле любое горе пережить можно и потом рассказывать о нем вот так же спокойно, даже со смешком, с непритворной улыбкой.
— Он тогда ушел к продавщице, Алькой ее звали, люди сказывали, красивая вроде.
— Ты тоже красивая, — сказал он.
Даже при тусклом свете самодельной свечки стал виден густой румянец, хлынувший ей в щеки.
— Будет смеяться-то.
— Нет, правда красивая, я не смеюсь.
— Какая ни есть, а все брошенка.
Он нашел ее руку, сжал широкие, сильные пальцы:
— Не надо так говорить.
— Ладно, — послушно отозвалась она, — не буду.
— Значит, он ушел, а ты здесь осталась? В его доме?
— Его родные уговорили, мол, не бросай нас, как мы без тебя.
— А ту, другую, они не хотели признавать?
Она медленно покачала головой.
— Они ее так и не видели. Ни разу к ним в дом не явилась.
— А ты, выходит, осталась?
— А я осталась. Сперва отца, после мать похоронила.
— Муж приезжал на похороны отца?
— Приезжал, как же не приехать, отец ведь…
— А с тобой как, говорил?
Дуся помедлила, прежде чем ответить.
— О чем говорить, когда все как есть переговорено?
— А все-таки?
— Сказал, спасибо тебе, стариков не бросаешь…
— А ты бы ему сказала: «Не всем же родных бросать».
— К чему говорить? — Она пожала плечами. — Он и сам все про себя да про меня знал.
— А когда мать умерла, он приезжал?
— Нет, он тогда уже на фронт ушел. Месяца за полтора до того приезжал с матерью проститься.
— А с тобой?
— Меня дома не было, я на ферме была. Пришла, мама говорит: он приезжал, на войну его забирают.
— Тебе его жалко было?
— Жалко, как не жалеть. Он мне не чужой.
— Какая ты… — сказал он.
— Какая же? — спросила она.
Он не ответил. Его вдруг потрясла эта незлобивость, видимо, ненапускная, непритворная.
«Как бы я поступил на ее месте?» — подумал Корсаков.
Он еще не был женат. Были у него, само собой, девушки, в одну он страстно влюбился, мечтал жениться на ней, но случайно узнал, что он ей решительно не нравится и встречается она с ним только лишь из-за того, что рядом не было других, стоящих ребят.
И хотя она очень нравилась Корсакову, он порвал с нею, не захотел ни за что помириться, несмотря на ее телефонные звонки с просьбами увидеться, объясниться, понять ее, несмотря на письма и даже на одну телеграмму, в которой было слов никак не меньше чем на целых пятнадцать рублей (то-то, должно быть, посмеялись почтовые работники!), с бесконечными повторами вроде: «Дорогой любимый пойми меня неужели мы так и расстанемся вопрос дорогой любимый умоляю о встрече зпт пойми меня дорогой любимый тчк», ну и так далее.
Потом случались другие девушки, одна нравилась больше, другая меньше, он все не решался жениться, все думал: может быть, встретится самая необходимая, без которой нельзя, невозможно, немыслимо, а такая все не встречалась; мама говорила: «Ну и что с того? Тебе всего-то навсего девятнадцать, еще успеешь вкусить».